1903 - Эш, или Анархия
Шрифт:
Они зашли к матушке Хентьен, и у Эша снова возникло ощущение, будто Тельчер посвящен во что-то и мог бросить ему в обвинение ужасное "убийца".
Он никак не решался осмотреться в забегаловке по сторонам. Наконец он поднял глаза и увидел на том месте, где висел портрет господина Хентьена, белое пятно, по краям которого свисала паутина. Он покосился на Тельчера, тот молчал, очевидно, ничего не заметил, нет, тот вообще ничего не заметил! Его охватило желание устроить какую-нибудь озорную выходку, частично из озорства, а частично для того, чтобы отвлечь внимание Тельчера от того места, где висела фотография; он направился к музыкальному автомату и запустил его громыхающую музыку; на шум вышла матушка Хентьен, и Эшу пришло в голову поприветствовать ее громко и с доверительной сердечностью; он охотно представил бы ее как госпожу Эш, если он и подавил в себе такую очаровательную шутку, то не только потому, что был признателен ей и готов с пониманием отнестись к ее сдержанности, но также и потому, что господин Тельчер-Тельтини вряд ли был достоин такой чести. Правда, Эш вовсе не чувствовал себя обязанным заходить очень уж далеко во всех этих скрытностях, и когда Тельчер пообедав, намерился уходить, он не пошел с ним как обычно чтобы затем каким-либо образом отделаться от него и вернуться, а сказал совершенно открыто, что он еще задержится, поскольку хочет полистать свои газеты. Он вытащил газеты из кармана, но вскоре засунул их обратно.
Вечером он решил, что должен продолжить поиски девушек. Между тем он подумал: а не посмотреть ли ему, как там дела у малыша, у Гарри? Найти его не удалось, и он уже хотел уйти из этой вонючей забегаловки, когда появился Альфонс. Толстяк имел довольно комичную внешность: жирные волосы беспорядочно прилипли к черепушке, шелковая рубашка была расстегнута, а из-под нее выглядывала белая безволосая грудь, напоминая чем-то растрепанную подушку. Эш не смог сдержать улыбку. Толстяк опустился за один из столиков у входа и вздохнул, Эш подошел к нему, на его лице все еще играла улыбка, казалось, он хочет его немножко ошарашить: "Привет, Альфонс, случилось что-нибудь?" Глаза музыканта в окружении заплывшего жиром лица остались тусклыми и смотрели враждебно. "Эй, закажи себе что-нибудь выпить и скажи, что стряслось". Альфонс выпил рюмку коньяку и продолжал молчать, наконец он выдал: "Боже правый… виноват во всем и еще спрашивает, что стряслось!" "Не говори ерунду, что случилось?" "Боже правый! Он умер!" Альфонс обхватил лицо руками и тупо уставился перед собой; Эш опустился рядом с ним за столик. "Но кто умер?" "Он его слишком сильно любил", — пролепетал, запинаясь, Альфонс.
Все снова приобретало какие-то комичные очертания. "Кто? Кого?" В голосе Альфонса послышались злые нотки: "Да не корчите вы здесь из себя, Гарри умер…" Так, так, Гарри умер, до Эша, собственно, никак не доходило, он непонимающим взглядом уставился на толстяка, по щекам которого текли слезы:
"Прошлый раз своими разговорами вы довели его до полного безумия… он слишком сильно его любил… а прочитав об этом в газете, он заперся в своей комнате… сегодня днем… и теперь мы нашли его… веронал1". Так, так, Гарри — мертв; в чем-то это было правильно, но Эш не знал, в чем. Он сказал только: "Бедный мальчик", и тут вдруг понял, и душа его наполнилась чувством избавительного счастья: ведь днем он передал письмо в полицайпрезидиум; здесь наконец вздыбились убийство и ответное убийство, схлестнулись, как и положено, вопрос и ответ на него, здесь все было уплачено строго по счету!
Странно только, что его в чем-то обвиняют; он еще раз повторил: "Бедный мальчик… почему он это сделал?" Альфонс с ошарашенным видом выпятился на него: "Да он в газе Веронал — сильнодействующее снотворное средство. тах прочитал…" "Что?" "Да вот же", — Альфонс кивнул на пачку газет, торчавшую у Эша из кармана пиджака. Эш пожал плечами — он совсем забыл о газетах. Там в черной рамке, которая охватывала большую часть полосы, с многократными повторениями на последней странице, чтобы траурное известие дошло до всех его фирм и филиалов, до всех служащих и до всех без исключения рабочих, сообщалось, что господин Эдуард фон Бертранд, председатель наблюдательного совета, кавалер высоких наград и т. п. скончался после тяжелой непродолжительной болезни. В статье на первой странице рядом с почетным некрологом говорилось, что усопший, предположительно, в состоянии помешательства покончил жизнь самоубийством, застрелившись из револьвера. Эш читал все это, но оно его мало интересовало. Он просто констатировал, насколько все-таки правильно было, что фотографию убрали сегодня. Странно, что абсолютно посторонний человек — этот музыкант, смог наделать столько шума вокруг всего этого, С выражением легкой иронии на лице он доброжелательно и успокаивающе похлопал толстяка по жирной спине, заплатил за его шнапс и отправился к госпоже Хентьен. Вышагивая неспеша и с удовольствием, он размышлял о Мартине и о том, что тот уже не сможет догнать его и угрожать своим костылем. И это тоже было хорошо.
Оставшись один, музыкант Альфонс зажал в кулаке виски и уставился в пустоту. Эш казался ему злым человеком, как и все мужчины, которые ходят к женщинам, дабы обладать ими. Он был убежден, что все эти мужчины приносят с собой несчастья. Они казались ему безумцами, несущимися по миру, при приближении которых не остается ничего другого, как покориться. Он презирал этих мужчин, которые глупо и затравленно приносились откуда-то и жаждали не жизни, которую они, очевидно, вообще не видели, а чего-то такого, что лежит за ее пределами и за что во имя своего рода любви они разрушают жизнь.
Музыканту Альфонсу было слишком тоскливо, чтобы четко сформулировать для себя все это; но он знал, что эти мужчины, хотя и говорят о любви с большой страстью, но в виду имеют всего лишь обладание или что там еще под всем этим подразумевается. Его это, конечно, не касается, он ведь в лучшем случае рассеянный человек и опустившийся оркестрант; но он знал, что приняв решение в пользу женщины, окажешься ой как далеко до постижения абсолютного. И он прощал злобную ярость мужчин, поскольку понимал, что она берет истоки в страхе и разочаровании, понимал, что те страстные и злобные мужчины пребывают чуточку за вечностью, чтобы она защитила их от страха, который стоит за спиной и сообщает им о смерти. Он был глупым и рассеянным оркестровым скрипачом, но он мог играть по памяти сонаты и, обладая разнообразными знаниями, вопреки своей печали мог посмеяться над тем, что люди в преисполненном страха стремлении к абсолютному хотят любить вечно, отрицая, что в таком случае их жизни не суждено познать конец, Пусть они относятся к нему с пренебрежением, поскольку ему приходится играть и попурри, и быструю полечку, но он все же понял, что эти загнанные, ищущие абсолютное в земном, всегда находят только символы и подделки того, что они ищут, не зная даже, как назвать это, и созерцают они смерть другого без сожаления и грусти, поскольку бесконечно поглощены своей собственной; они охотятся за обладанием, чтобы быть поглощенным и им, ведь они таят надежду найти в нем прочность и неизменность, которые должны иметь власть над ними и оберегать их, и они ненавидят женщину, ради которой приняли решение ослепнуть, ненавидят ее, потому что она просто символ, который они, преисполненные ярости, разбивают, поскольку они опять переданы во власть страха и смерти, Музыкант Альфонс испытывал чувство сострадания к женщинам: они ведь не находят ничего лучшего, чем попасть во власть этой разрушающе тупой страсти обладания, но они в меньшей степени преследуемы страхом, впадают в больший восторг, когда окружены бесконечным потоком музыки, пребывают со смертью в близких и доверительных отношениях; в этом женщины похожи на музыкантов, и будь ты сам всего лишь толстым оркестровым музыкантом-гомосексуалистом, можно все равно испытывать чувство душевной близости с ними, можно хоть в какой-то
степени понять их представление о том, что смерть представляет собой нечто траурное и прекрасное, зная, что плачут они не потому, что их лишили обладания, а потому, что у них забрали что-то, чем можно пользоваться и что можно созерцать, что было хорошим и нежным. О, какой хаос эта жизнь, непонимаемая жаждущими обладания, едва ли понимаемая другими, и все же представление о ней дает музыка, звучащий символ всего мыслимого, устраняющий время, чтобы сохранить его в каждом такте, отменяющий смерть, что-бы в звучании снова возродить ее, Тот, кто подобно женщинам и музыкантам догадался об этом, может позволить себе быть рассеянным и глупым, и музыкант Альфонс ощутил всю тучность своего тела, словно это было хорошее мягкое покрывало, через которое можно было прощупать что-то ценное и достойное любви: пусть люди его презирают и называют оскорбительно бабой, да, он просто бедный пес, и тем не менее для него многообразие вечности доступнее, чем тем, кто оскорбляет его и все же превращает всего лишь маленький кусочек земного в символ и цель своего печального стремления. Он был тем, кому было позволительно презирать других.Эша ему тоже было жаль, и ему припомнились героические воинственные звуки, сопровождавшие борцов при выходе на арену для того, чтобы их подзадоренное мужество забыло о смерти, стоящей за спиной. Он задумался над тем, не сходить ли ему к Гарри и не постоять ли немного у гроба, но восковый цвет лица внушал ему ужас, и он предпочел набраться и сидеть, рассматривая гостей и официантов, которые суетились вокруг и несли на своих лицах отпечаток смерти.
В тот же час той же ночи с постели поднялась Илона, в свете маленького красного масляного светильника под изображением Богородицы она рассматривала спящего Бальтазара Корна. Он похрапывал, а когда храп прекращался, то это смахивало на смолкание музыки в театре перед ее номером; в сопящий звук его дыхания врывался тогда тонкий свист летящих ножей. Об этом она, конечно, не думала, хотя письмо Тельчера призывало ее вернуться к прежней работе.
Рассматривая Корна, она попыталась представить его без черных усов и как он выглядел еще маленьким мальчиком. Она не знала точно, зачем делает это, но ей казалось, что в такой ситуации Матерь Божья, изображение которой она постоянно видела на стене, скорее простит ей ее грех, состоявший в том, что она использовала Корна перед святыми очами Божьей Матери для греховного удовольствия, и если бы раньше она не заразилась болезнью, то у нее были бы дети. То, что приходилось оставлять Корна, ее не волновало, она знала, что будет кто-то другой, ее не заботило и возвращение к Тельчеру; она не сильно ломала себе голову над тем, что он ждет ее в Кельне и достанется ей, она просто знала, что нужна ему, чтобы он в кого-нибудь швырял свои ножи. Не волновало ее и то, что она должна будет уехать в Америку, она уже достаточно много поколесила по свету. Жизнь ее протекала без надежды и без страха. Она умела бросать людей, но сегодня ощущала себя все еще во власти Корна. На шее у нее был шрам, она соглашалась с тем, что мужчина, которому она изменила и который хотел ее убить, был прав. Если бы Корн изменил ей, то она бы его не убила, а просто облила кислотой. Такое разделение находило свое объяснение, как ей казалось, в ревности: ведь кто обладает, стремится уничтожить, а кто просто пользуется, может довольствоваться тем, что приводит объект в негодность. Это касается всех людей, в том числе и английскую королеву, потому что все люди одинаковы и никто не любит делать что-либо хорошее другому. Стоит она на сцене — светло, лежит с каким-то мужчиной — темно.
Жизнь — это еда, а еда — это жизнь. Как-то один уже покончил с собой из-за нее; это событие мало ее волновало, но думала она о нем охотно. Все остальное погружалось в сумерки, и в сумерках передвигались люди, подобно темным теням, которые то сливались друг с другом, то снова устремлялись в разные стороны. Все творили одно только зло, словно бы им нужно было наказать себя, когда они искали друг у друга утех. Илона даже слегка гордилась, что и она совершила зло, и когда тот покончил с собой, это смахивало на кару и возмездие, которые были признаны за ней Богом за ее бесплодность. Многое было непостижимо, невозможно было мысленно разобраться в смысле происходящего; только когда рождались дети, сумерки, казалось, сгущались, приобретая телесную ощутимость, и было похоже, что мир теней навечно заполняется сладкой музыкой. Наверняка поэтому несет и Мария там, наверху, над красным светильником своего младенца Иисуса. Эрна выйдет замуж и нарожает детей; почему Лоберг не берет ее вместо этой колючей малышки с желтоватой кожей? Она продолжала рассматривать Корна и не находила на его лице ничего из того, что искала: его заросшие волосами кулаки лежали на покрывале, они никогда не были ни нежными, ни молодыми. Ей стало страшно от его тучного с отблесками красного огня лица, на котором торчали усы и босиком она тихонько прошла к Эрне, мягко и расслабленно скользнула под ее одеяло, нежно прижалась к ее угловатому телу и в таком положении уснула.
Теперь Эш держался почти как жених или, вернее, как покровитель, потому что они хотя еще и не сообщили всем о своей связи, но Эш тем не менее знал, как подобает вести себя со слабой женщиной, а она не возражала, чтобы он покровительствовал ее интересам. Ему позволено было вести дела не только с поставщиком минеральной воды и мороженого, но и с Оппенгеймером, которому по его инициативе была доверена продажа забегаловки. Предприимчивый Оппенгеймер занимался, собственно, наряду с театральными делами налаживанием посреднических контактов при продаже земельных участков, он также имел связи с разнообразными агентствами, и, само собой разумеется, охотно согласился заняться этим делом. Впрочем, в данный момент его озабоченность вызывали другие проблемы. Он пришел, чтобы осмотреть дом, но остановился посреди лестницы и сказал: "Невозможно объяснить, проблема с этим Гернертом; дай Бог, чтобы с ним ничего не случилось… впрочем, то, что беспокоит меня, это же не мое дело". И каждый раз пытаясь успокоить самого себя, он постоянно возвращался мыслями к тому, что вот уже восемь дней, как о Гернерте нет ни слуху ни духу, и это именно сейчас, когда они намереваются завершить представления и еще понадобятся деньги на гонорары и ликвидацию задолженности по арендной плате. То, что Гернерт, такой порядочный человек, может задолжать за аренду, ему никогда даже и в голову не приходило. К тому же дела до последнего времени шли блестящим образом, ну просто превосходно, А теперь, естественно, не было денег даже на покрытие накладных расходов, Да, самое время ставить точку, "А тягловая лошадка, Тельчер этот, дал ему уехать, не оставив себе даже ключей от кассы, он ничем не может распоряжаться. У него же деньги вложены в этих Дармштадцев!.. Забота об этом — ниже достоинства этого господина Тельчера, господин деятель искусства".
Эш вначале безучастно внимал этим речам, тем более, что ему казалось вполне понятным, что голова Тельчера куда больше занята Америкой, чем борцовскими представлениями, которые доживают свои последние дни. Но тут он встрепенулся: деньги у Дармштадцев? Он набросился на Оппенгеймера: "В тех деньгах, которые у Дармштадцев, есть и доля моих друзей: нужно получить деньги обратно!" Оппенгеймер покачал головой, "Меня это, собственно говоря, совершенно не интересует, — сказал он, — в любом случае я буду телеграфировать Гернерту в Мюнхен, Он должен приехать, привести все в порядок. Вы правы, зачем ходить вокруг да около", Эш согласился с таким решением, и телеграмма была отправлена; ответа они не получили.