1917, или Дни отчаяния
Шрифт:
Терещенко кивает.
– Новое неминуемо приближается, – говорит Гучков негромко, склоняясь к плечу собеседника. – Каждый, кто прошел акколаду, в трудные дни должен подставить свое плечо стране… По доброй воле и без принуждения… Не так ли, Михаил Иванович?
– Да будет так, – откликается Терещенко вполголоса.
Москва. Тверская. Весна 1913 года
– Саша! Вертинский!
Человек в длинном щегольском пальто останавливается и, обернувшись, кричит:
– Миша!
– Как же я рад тебя видеть!
Вокруг
– Ты прямо как со сцены! Рассказывай, как тут у тебя дела!
– Ты какими судьбами здесь, Мишель?
– Я теперь в военно-промышленном комитете, Саша…
– Государственный деятель! – констатирует Вертинский. – А я, брат, у Мозжухина теперь снимаюсь! Это тебе не в Думе штаны протирать!
– У самого Мозжухина! – искренне восхищается Терещенко. – Слушай, холодно же, давай зайдем куда-нибудь, я тебя больше года не видел!
– В чайную? – предлагает Вертинский.
– Только не в чайную! – Терещенко, протестуя, поднимает руки. – Давай в приличное место! Заодно и пообедаем вместе?
– В приличное место? – морщится Вертинский. – В Москве?
– Ты этот столичный снобизм брось! – смеется Терещенко. – Ты теперь и сам москвич! Поедем в «Прагу»? Тут рядом…
Москва. Весна 1913 года. Ресторан «Прага»
Вертинский подходит к столику и садится, взяв в руки меню.
– Так, все… Руки я уже помыл, можно приступать…
На одной ноздре у него видны следы белой пудры.
– И давно, Саша? – спрашивает Терещенко.
– Что?
– Нюхаешь давно?
– А… Ты об этом? Пару лет как… А что, заметно?
– Есть такое.
– Сейчас все нюхают, – сообщает Вертинский спокойно. – Кто морфином балуется, кто героином, но я это не люблю. Меня от морфия в сон клонит, а от героина все чешется потом. Люблю кокаин!
– Он тебе помогает?
– Он делает меня свободным, – улыбается Вертинский, заложив ногу на ногу.
Весь он такой щеголь-барин – добрый, красивый, вальяжный.
– С ним я пою, с ним я танцую…
– А без? Помню, в Киеве ты употреблял…
– Так в Киеве я так не танцевал, – смеется Вертинский. – Слушай, Миша, не волнуйся. У меня все в порядке! Приходи сегодня вечером в Летний театр – сам убедишься! Ты же «Танго» не видел?
– Только слышал! От Блока, между прочим!
– И он меня хвалил?
– Был в восторге!
Вертинский расплывается в довольной кошачьей улыбке.
– И ты приходи! Повосторгаться! Лучший номер Москвы! Народ толпами валит, чтобы посмотреть! Представляешь, Станиславский меня не взял! Я для него недостаточно талантлив! Я слишком легковесен для МХАТа! Для того чтобы сниматься с самим Мозжухиным, я не легковесен, а тут… В общем, пусть теперь ходит на меня смотреть!
Глаза у Вертинского становятся блестящими, зрачок во всю радужку.
– Ты не волнуйся, Миша! – говорит он, нагибаясь через стол поближе к Терещенко. – Я контролирую процесс. Это не болезнь, и зависимости у меня нет. Я в любой момент могу начать
честно пить водку. Это все временно… временно…временно…Он наливает воду в стакан и подносит его к губам, но тут руки начинают дрожать, вода расплескивается и Вертинский быстро ставит стакан на стол.
– Сейчас… Сейчас это пройдет. Ты сегодня приедешь, Миша?
– Конечно, приеду…
– Ты только не забудь, – просит Вертинский жалобно. – Это самый лучший номер в Москве. Это мое «Танго»…
Терещенко смотрит на Вертинского с сожалением.
– Что с тобой? – спрашивает он. – Ты сам на себя не похож.
– Я похож!
Он снова берет в руки стакан, и рука почти не трясется.
– Просто была тяжелая ночь.
– Будь осторожен. Я прошу тебя, Саша.
– Я осторожен, – отвечает Вертинский, пряча глаза. – Не волнуйся ради Бога, Миша…
Антверпен. Бельгия. Лето 1913 года
Ресторан отеля. Терещенко завтракает.
Подходит мэтр и что-то говорит вполголоса. Потом передает Михаилу визитную карточку. Терещенко читает и кивает головой.
Напротив спустя несколько секунд садится невысокий человек невыразительной наружности, вероятно, ждавший только приглашения.
– Добрый день, господин Терещенко, – говорит он по-французски. – Благодарю вас за гостеприимство.
– Хотите кофе, господин Якобс?
– Не откажусь.
Терещенко делает знак рукой. Метрдотель, внимательно наблюдавший за гостем, кивает.
– Итак? – спрашивает Терещенко.
– Мне сказали, что вы ищете что-то необычное…
– Возможно.
– Насколько необычное?
Терещенко пожимает плечами.
– Не понимаю.
Перед гостем ставят чашку кофе, небольшой кувшинчик со сливками, тарелочку с бельгийским печеньем, сахарницу с серебряной крышечкой.
– Благодарю, – говорит Якобс и робко, как девушка, улыбается мэтру, потом снова переводит взгляд на собеседника. – Кого вы хотите удивить, господин Терещенко? Мать? Жену? Невесту? Делового партнера? Человека, в услугах которого вы нуждаетесь?
– Любимую женщину.
– Это подарок к дате?
– Это подарок к рождению ребенка.
– Простите меня за бестактность, господин Терещенко, но я должен спросить у вас, чтобы не выглядеть глупым – насколько сильно вы любите эту женщину?
– Боюсь, что это не имеет денежного эквивалента, – отвечает Михаил с некоторым раздражением.
– Все на свете имеет денежный эквивалент, – говорит Якобс вежливо, но очень твердо. – Особенно когда человек хочет купить что-то действительно необычное у ювелиров в Антверпене. Что ж, месье Терещенко, я полагаю, что вы обратились по адресу. Я готов предложить вам действительно уникальную вещь.
Якобс становится невероятно серьезен. Улыбка исчезает. Брови сходятся к переносице.
Он достает из кармана небольшой мешочек черного бархата и кладет его на стол. Потом достает из кармана кусок белой замши и расстилает перед собой. Еще одно движение – и на замшу ложится огромный синий алмаз. Он не огранен, но все равно его красота и размеры поражают.