1937
Шрифт:
Другая группа подсудимых включала известных политических деятелей, игравших ведущую роль в оппозициях 20-х годов. Число таковых на первых двух московских процессах составляло примерно 15 человек. Именно на причинах признаний этих людей Троцкий подробно останавливался в статьях, посвящённых анализу московских процессов.
В одном из первых откликов на процессы Троцкий писал, что не знает и поэтому не может с уверенностью утверждать, применялись ли к подсудимым физические пытки или химико-медицинские средства, подавляющие волю. Но и без этой гипотезы можно объяснить, почему подсудимые сознавались в несуществующих преступлениях. Для этого важно прежде всего обратить внимание на состав тех, кого Сталин приказал вывести на открытые процессы. На скамье подсудимых, наряду с никому не известными людьми, в том числе заведомыми провокаторами, запутавшимися в сетях НКВД, находились лица, давно порвавшие с оппозицией. «Всё это капитулянты, люди, каявшиеся по несколько раз, обвинявшие себя при этих покаяниях в самых неблаговидных действиях
Достаточно знать этих людей и политическую обстановку в стране, чтобы понять, как они были доведены до необходимости затянуть петлю на собственной шее. Вымогавшиеся у них на протяжении многих лет унизительные публичные покаяния, которым отнюдь не предшествовали физические истязания, подготавливали «признания», вырванные у них на процессах. Эти покаяния носили «чисто ритуальный, стандартный характер. Их политическая задача — приучить всех и каждого одинаково думать или, по крайней мере, выражаться. Но именно поэтому никто из посвящённых не брал никогда эти покаяния за чистую монету. Покаяние означает не исповедь, а контракт с бюрократией» [417].
Начиная с 1924 года, каждому оппозиционеру, полуоппозиционеру или просто опальному гражданину, чтобы сохранить за собой право на кусок хлеба, предъявлялось требование «отмежеваться от троцкизма и осудить Троцкого, чем крикливее и грубее — тем лучше. Все привыкли к этим покаяниям и обличениям, как к автоматическим обрядностям церкви» [418]. Главные подсудимые московских процессов задолго до того, как попали в жернова ежовского следствия, были доведены до состояния крайней деморализованности в результате своих непрерывных покаяний в «ошибках», ведущих в «контрреволюционное болото». Все эти люди неоднократно отрекались от себя, от своих убеждений, возносили хвалу Сталину и сталинскому «социализму», истинную цену которого они знали лучше, чем кто-либо другой. «Можно ли честному человеку говорить о „признаниях“,— писал в этой связи Троцкий,— оставляя в стороне тот факт, что ГПУ в течение ряда лет подготовляло, „воспитывало“ подсудимых посредством периодических капитуляций, самоунижений, травли, обещаний, поблажек, преследований и устрашающих примеров» [419].
Конечно, от признания своих политических «ошибок» ещё далеко до признаний в терроре, шпионаже, вредительстве, сговоре с Гитлером и т. д. Однако «ГПУ располагало достаточным временем, чтоб исторгать у своих жертв всё более и более полные „признания“» [420].
Некоторые из обвиняемых московских процессов ощущали на себе слежку ГПУ, даже будучи членами Политбюро (например, Бухарин). В ходе непрерывных «проработочных» кампаний они должны были не только беспрекословно выслушивать лживые обвинения по своему адресу, но и публично подтверждать эти обвинения. Этот путь логично привёл их к публичным признаниям на процессах, где они «опять-таки говорили как раз то, что могли сказать наиболее рабские агенты Сталина. Нормальные люди, повинующиеся собственной воле, не могли бы так держать себя на следствии и суде, как держали себя Зиновьев, Каменев, Радек, Пятаков и другие. Преданность своим идеям, политическое достоинство, простое чувство самосохранения должны были бы их заставить бороться за себя, за свою личность, за свои интересы, за свою жизнь. Единственный правильный и разумный вопрос будет гласить так: кто и как довел этих людей до состояния, в котором попраны все нормальные человеческие рефлексы» [421].
Гипотетически реконструируя приёмы, использовавшиеся сталинскими инквизиторами, Троцкий указывал на их главную цель — связать будущих подсудимых круговой порукой в построении амальгам, т. е. в перемешивании действительных и вымышленных фактов. «Сегодня А. признал маленький факт. Если Б. не признает того же, значит все его предшествующие покаяния и унижения были „неискренни“ (любимое слово Сталина, апологета „искренности“). Б. спешит признать то, что признал А. и кое-что сверх того. Теперь очередь за В. Чтоб избежать слишком грубых противоречий, им дают, если это выгодно, возможность разработать тему совместно. Если Г. отказывается присоединиться, он рискует потерять все надежды на спасение. Д. забегает вперёд, чтобы доказать свою добрую волю… Дьявольская игра продолжается. Обвиняемые под замком. У ГПУ есть время. У ГПУ есть маузер… Если то или другое „признание“ оказывается в дальнейшем стеснительным, его просто отбрасывают, как негодную гипотезу». При подобной процедуре допросов и очных ставок, сокрушающих волю, физические пытки могут оказаться необязательными. «Пытка клеветой, неизвестностью и страхом разрушает нервную систему не менее действительно, чем физическая пытка» [422].
К этим психологическим средствам давления на подследственных добавлялось политическое средство — игра на угрожающей СССР военной опасности. В этой связи известную долю истины приобретает «комплекс Кестлера», впервые раскрытый Виктором Сержем в статье, написанной по первым следам процесса 16-ти. Сам прошедший через несколько этапов репрессий и лично знавший некоторых подсудимых этого процесса, настроения и среду капитулянтов, Серж так описывал игру с ними следователей в преддверии суда:
«С
глазу на глаз, в камере, расположенной несколькими этажами выше погреба для расстрелов, к ним обращались с такой примерно речью:— Вы остаетесь, что бы вы ни говорили и ни делали, нашими непримиримыми противниками. Но вы преданы партии, мы знаем это. Партия требует от вас новой жертвы, более полной, чем все предшествующие: политического самоубийства, жертвы вашей совестью. Вы скрепите эту жертву, идя сами навстречу смертной казни. Только в этом случае можно будет поверить, что вы действительно разоружаетесь перед Вождём. Мы требуем от вас этой жертвы, потому что Республика в опасности. Тень войны падает на нас, фашизм поднимается вокруг нас. Нам необходимо любой ценой добраться до Троцкого в его изгнании, дискредитировать его рождающийся Четвёртый Интернационал, сплотиться в священном единении вокруг Вождя, которого вы ненавидите, но которого вы признаёте, потому что он сильнее. Если вы согласитесь, то у вас останется надежда на жизнь. Если вы откажетесь, вы так или иначе исчезнете» [423].
Вслед за Сержем Троцкий описывал возможный диалог следователей с подсудимыми, которые задолго до ареста приняли политические формулы, используемые сталинцами: «Вы за отечество (т. е. за Сталина) или против отечества?.. Вы, конечно, давно раскаялись, вы не опасны для нас, вы сами это знаете, мы не хотим вам зла. Но Троцкий продолжает за границей свою пагубную работу. Он развенчивает СССР (самовластие бюрократии). Его влияние растёт… Надо раз навсегда дискредитировать Троцкого. Тогда вопрос о вас разрешится сам собою. Если вы за СССР, вы нам поможете. В противном случае все ваши раскаяния были неискренни. В виду надвигающейся войны мы вынуждены будем вас рассматривать как пособников Троцкого, как внутренних врагов. Вы должны признать, что Троцкий толкал вас на путь террора.— Но ведь этому никто не поверит? — Предоставьте эту сторону дела нам. У нас есть свои Дюкло и Торезы, свои Притты и Розенмарки» [424].
В процессе этой жуткой игры некоторые подследственные, по мнению Троцкого, не только соглашались на сотрудничество со следователями, но и помогали выправить наиболее грубые натяжки тех версий, которые им предлагалось изложить на процессе. Троцкий считал, что именно такую роль — добровольного помощника и «корректировщика» следствия — взял на себя Радек, который «в качестве более начитанного человека, очевидно, потребовал переработки обвинения». Подтверждением этой гипотезы служат показания Радека о том, что Троцкий предлагал «уступить» Германии и Японии Украину и Дальний Восток, рассчитывая вернуть эти территории после социалистической революции в странах-агрессорах. «ГПУ попыталось представить меня простым фашистом,— писал по этому поводу Троцкий.— Чтоб придать хоть тень правдоподобия обвинениям, Радек превращает меня в потенциального революционного антифашиста, но подбрасывает мне „переходный“ план в виде „временного“ союза с фашистами и „маленького“ расчленения СССР. Через показания подсудимых проходят обе версии: грубая провокаторская мазня, источник которой восходит непосредственно к Сталину, и сложный военно-дипломатический фельетон в стиле Радека. Эти две версии не сливаются. Одна (радековская.— В. Р.) предназначена для образованных и „деликатных“ „друзей СССР“ за границей, другая — для более земных рабочих и крестьян в СССР» [425].
То, что мы назвали «комплексом Кестлера», Троцкий рассматривал лишь как один из возможных мотивов «признаний», способный воздействовать только на лиц, прошедших ранее через несколько стадий отречений от самих себя. Развивая суждения Сержа, отводившего большое место в поведении подсудимых их преданности партии и преклонению перед её единством, Троцкий писал: «Эти люди духовно родились в большевистской партии, она сформировала их, они боролись за неё, она подняла их на гигантскую высоту. Но организация масс, выросшая из идеи, выродилась в автоматический аппарат правящих. Верность аппарату стала изменой идее и массам. В этом противоречии безвыходно запуталась мысль капитулянтов. У них не хватало духовной свободы и революционного мужества, чтобы во имя большевистской партии порвать с тем, что носило это имя. Капитулировав, они предали партию во имя единства аппарата. ГПУ превратило фетиш партии в удавную петлю и постепенно, не спеша, затягивало её на шее капитулянтов. В часы просветления они не могли не видеть, куда это ведёт. Но чем яснее становилась перспектива моральной гибели, тем меньше оставалось шансов вырваться из петли. Если в первый период фетиш единой партии служил психологическим источником капитуляций, то в последней стадии формула „единства“ служила лишь для прикрывания конвульсивных попыток самосохранения» [426].
С помощью «комплекса Кестлера» можно объяснить отличие поведения жертв московских процессов от поведения диссидентов 70—80-х годов, которые заведомо знали: их гибель в борьбе против режима невероятна, худшее, что может им угрожать,— это тюрьма или лагерь. Но и в этом случае они ожидали, что зарубежные правительства и мировое общественное мнение будут бороться за их вызволение.
Между тем даже некоторые активные диссиденты 60—70-х годов (например, П. Якир) выступали на специально организованных пресс-конференциях и по телевидению с отрепетированными лживыми покаяниями. Лишь когда реальностью для диссидентов стала надежда на освобождение (в результате протестов зарубежной общественности) и эмиграцию, подобное оплёвывание своей прошлой политической деятельности прекратилось.