1989
Шрифт:
2
Борис Пастернак родился в семье художника Леонида Пастернака, личности, близкой к таким крупнейшим фигурам русской интеллигенции, как Толстой, Рахманинов, Менделеев. Интеллигентность здесь не была заемной, а являлась самим воздухом семьи. Пастернак в ранней молодости выбирал между музыкой и поэзией. Он выбрал, к счастью для нас всех, второе, когда его идол — Скрябин, прослушав музыкальные сочинения юноши, "поддержал, окрылил, благословил". Может быть, Пастернаку не хватило противодействия. Пастернак выбрал образование философское, а профессию — литературную, учился в Марбурге. Безусловно, огромное влияние на Пастернака оказала поэзия Райнера Мария Рильке. Это особенно легко понять, когда читаешь несколько стихов Рильке, написанных им по-русски, с очаровательными грамматическими и лексическими неправильностями, но тем не менее очень
Пастернак прожил долго, и его поэтика мужала и менялась вместе с ним. Восстание против академического классицизма в начале XX века происходило в России везде— и в живописи, и в музыке, и в поэзии. Молодой Пастернак даже примкнул тогда к футуристам, которых возглавлял Маяковский. Маяковский называл гениальным пастернаковское четверостишие:
В тот день всю тебя от гребенок до ног, как трагик в провинции драму Шекспирову, носил я с собою и знал назубок, шатался по городу и репетировал.
Но это, видимо, нравилось Маяковскому потому, что было похоже на самого Маяковского. В раннем периоде у двух этих великих — хотя совершенно противоположных— поэтов было некоторое сходство, но потом оно исчезло. Они, по выражению Уолта Уитмена, соединились на мгновение, как орлы в полете, и продолжали свой путь уже совершенно отдельно. Пастернак, по собственному признанию, даже спровоцировал ссору, чтобы расстаться, на что они оба были заранее обречены. Но, пожалуй , никто так не любил, не жалел Маяковского, как Пастернак. Именно Пастернак написал о самоубийстве Маяковского такие строки:
Твой выстрел был подобен Этне В предгорье трусов и трусих.
А гораздо позднее в своих автобиографических заметках Пастернак дал точный анализ того, что посмертная похвала Сталина Маяковскому — "Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской
эпохи" — была для репутации Маяковского не спасительной, как это тогда казалось, а убийственной. "Маяковского стали вводить принудительно, как картофель при Екатерине. Это было его второй смертью", — писал Пастернак. Это совпадало с горькой мыслью, высказанной Пастернаком о смерти Ленина:
Я думал о происхожденье Века связующих тягот. Предвестьем льгот приходит гений И гнетом мстит за свой уход.
Сам Пастернак, начав с бунта формы против классицистов и доходя в концентрированности метафор иногда до почти полной непонятости, постепенно опразрачнивался и с годами пришел к хрустально-чистому, профильтрованному стиху. Но это была подлинная классика, которая всегда выше реминисцентного классицизма. Позднее стихи Пастернака потеряли в плотности, но зато выиграли в чистоте, в отсутствии лишнего. У стиха Пастернака поразительное слияние двух начал — физиологического и духовного. Философия его поэзии не умственно выработанная, а "выбормотан-ная". Но, конечно, за этим кажущимся импровизированным полубредом была огромная человеческая культура. Бред высочайше образованного, тончайше чувствующего человека будет совсем другим, чем бред диктатора или бюрократа.
Пантеизм Пастернака включал в себя и женщину как высшую материнскую силу природы. После Пушкина, пожалуй, никто так не чувствовал женщину, как Пастернак:
И так как с малых детских лет Я ранен женской долей, И след поэта — только след Ее путей — не боле...
И оттого двоится Вся эта ночь в снегу, И провести границы Меж нас я не могу.
Простимся, бездне унижений Бросающая вызов женщина! Я — поле твоего сраженья.
Эротику Пастернак поднимал на уровень религиозного поклонения, на уровень великого языческого фатума:
На озаренный потолок Ложились тени,
Скрещенья рук, скрещенья ног, Судьбы скрещенья.
Стих Пастернака обладает поразительно скрупулезным
стереоскопическим эффектом, когда кажется, что прямо из страницы высовывается ветка сирени, отяжеленная влажными лиловыми цветами, в которых возятся золотые пчелы:Душистою веткою машучи, Впивая впотьмах это благо, Бежала на чашечку с чашечки Грозой одуренная влага. Пусть ветер, по таволге веющий, Ту капельку мучит и плющит. Цела, не дробится, их две еще, Целующихся и пьющих.
3
Я никогда не надеялся познакомиться с Пастернаком, ибо считаю, что Его Величество Случай должен сам соединять людей. Читая его стихи с детства, что, честно говоря, не было типично для советских мальчиков сталинского времени, никаких встреч я не искал.
Году в пятидесятом Пастернак должен был читать в ЦДЛ свой перевод "Фауста". Вокруг поэзии была тогда некая особая приглушенность, и никакого столпотворения и конной милиции не было. Дубовый зал был полон, но отнюдь не переполнен, и мне, семнадцатилетнему начинающему поэту, все-таки удалось туда проникнуть. Устроители нервничали: Пастернак опаздывал. Положив свою шапку со стихами внутри на галерочное место, я спустился вниз в вестибюль с тайной надеждой увидеть Пастернака поближе. Его почему-то никто не ожидал в вестибюле, и, когда распахнулась вторая дверь и он вошел, кроме меня, перед ним никого не оказалось. Он спросил меня нараспев и чуть виновато улыбаясь: "Скажите, пожалуйста, а где тут состоится вечер Пастернака? Я, кажется, опоздал..." Я растерялся, потеряв дар речи.
На счастье, из-за моей спины выскочил кто-то из устроителей, стал помогать ему снимать пальто. Пальто Пастернака меня поразило, потому что точно такое же, коричневое в елочку, с запасной пуговицей на внутреннем кармане, недавно купил мой покровитель, заведующий отделом из газеты "Советский спорт" Н.Тарасов. Пальто, правда, было итальянским, что по тем временам было редкостью, но купил он его в самом обыкновенном Мос-торге за 700 старых рублей, и уже несколько таких пальто мне попадались на улицах. Не знаю, как мне представлялось, во что должен быть одет Пастернак, но только не в то, во что может быть одет кто-нибудь другой. Но самое удивительное на нем было даже не пальто, а кепка — серенькая, с беленькими пупырышками, из грубоватого набивного букле, стоившая тридцатку и мелькавшая тогда на десятках тысяч голов в еще не успевшей приодеться после войны Москве. Но, несмотря на полную, обескуражившую меня обыкновенность в одежде, которой я по неразумию не мог предположить у настоящего, живого гения, Пастернак был поистине необыкновенен в каждом своем движении, когда он, входя, грациозно целовал кому-то ручку, кланялся с какой-то, только ему принадлежащей несколько игривой учтивостью. От этой безыскусственной врожденной легкости движений, незнакомых мне прежде в моем грубоватом невоспитанном детстве, веяло воздухом совсем другой эпохи, чудом сохранившейся среди социальных потрясений и войн. Только сейчас, когда сквозь все более нарастающую даль я восстанавливаю в памяти это всплескивание руками, эту непринужденность поворотов, это немножко озорное посверкивание радостных и осторожных глаз, эту ненапряженную игру лицевых мускулов смуглого лица, мне почему-то кажется, что так же легко и порывисто двигался по жизни Пушкин, окруженный особенным воздухом.
Когда Пастернак стал читать свой перевод "Фауста", я- буквально был заворожен его чуть поющим голосом. Но самому Пастернаку собственное чтение не очень, видимо, нравилось, и где-то на середине он вдруг захлопнул рукопись и беспомощно и жалобно обратился к залу: "Извините, ради бога, я совсем не могу читать. Все это глупость какая-то". Может быть, это было легким кокетством, свойственным Пастернаку, ибо зал зааплодировал, прося его продолжать. В зале, кутая плечи в белый пуховой платок, сидела красавица Ольга Ивинская — любовь Пастернака, ставшая прообразом Лары. Я ее хорошо знал, потому что еще с 1947 года ходил к ней на литературную консультацию в журнал "Новый мир", а се
близкая подруга — Люся Попова руководила пионерской литературной студией, где я занимался. Но о любви Пастернака и Ивинской я узнал гораздо позже. Когда Пастернак стал читать, мне сразу запомнились навсегда строчки Пастернака из его перевода "Фауста":
Искусственному замкнутость нужна, Природному вселенная тесна.
Многочисленные пародии и шаржи тех лет изображали Пастернака только как замкнувшегося в самом себе сфинкса, в статьях главным образом цитировались его ранние, написанные явно с улыбкой строчки: