2005 № 10
Шрифт:
Я озяб до такой степени, что, кажется, мозги отсырели. В голове разбегаются слова. Никак не могут собраться в кучу для самого обычного ответа.
Гость глянул на меня с тревогой, но потом опять принялся болтать. Когда он пришел? Долго ли тут сидит?
…Мне показали пять осколков, извлеченных из моей многострадальной ноги. Пять маленьких, совершенно безобидных на вид кусочков металла. На то, чтобы вынуть их из человеческого мяса, потребовалось три операции. Я до сих пор не могу отойти от той варварской дряни, которой они оглушили меня во время третьей. Что было до этого? Опиум? Морфий? Какая разница, мне не было больно… На третий раз ни опиума, ни морфия не оказалось в наличии. Сестричка со строгим
Как давно из меня вырезали последний осколок? Час назад? День? Неделю?
— Холодно…
— Да, топят у вас тут скверно, — осторожно подтверждает Никифоров. — А ты смотри-ка, ожил… Холодно тебе? Скоро уймется бора, станет лучше.
— И слабость. Поверишь ли, я встать с постели не могу. Вон… утка.
— Да ты ведь ранен! К чему тебе вставать.
— Но я же взрослый человек, мужчина… Невероятная слабость. Никогда бы не поверил, что со мной такое может быть. — Правда же состояла в том, что мне и говорить было трудно. Слова сцеживались по капле, клонило в сон или это и был сон, откуда тут Никифоров, он ведь в Северной Таврии, у Слащёва… Его перевели к Слащёву, он же ранен был, и его перевели к Слащёву… да? Вроде бы тридцать четвертая дивизия…
— Ха! Не спи, замерзнешь.
Я встряхнулся.
— Ты, брат, не горюй. Что тебе горевать? Не кладешь под себя и радуйся. А то ведь был я у Саши Перцева, так он совсем инвалид, развалина, смотреть страшно. Сестры милосердия помогают, но, знаешь, отворачиваются. А ты, брат, богатырь. Выжил. Думали, не выживешь. Сдюжил! Теперь на поправочку, на поправочку, скоро подымешься…
— Дубина ты, Никифоров.
Он раскатисто захохотал.
— Ты же, вроде, должен быть у Слащёва…
Тут на меня накатила дурнота, и я не расслышал его ответа.
— …приглядел себе тут кого-нибудь… женского полу?
Я боялся засмеяться, боли опять сцапали бы меня в свои нежные ручки.
— Трепло… Дай лучше зеркало… хочу посмотреться.
Он развел руками и беспомощно улыбнулся.
— Зеркала нет подходящего? Да я же видел…
Качает головой.
— Что, до такой степени?
Никифоров поднял брови, глядя в сторону. Вяло пожал плечами, мол, степень как степень, далась она тебе, Мишка, эта самая степень.
— Ладно… тезка… отверни одеяло… отвернул?
— Да вроде.
— Как там у меня… нога? Левая.
— Да… не разберешь. Вся в доспехах.
— Но она вообще-то есть?
— Есть.
— Точно?
— Да что за глупости, брат, я ж тебе ясно…
— Точно?!
— Твоя левая нога на месте, Мишка.
— Спасибо что пришел. Правда. Тут паршиво…
Я видел, что ему до смерти хочется спросить что-то важное, но он никак не наберется храбрости.
— Ты… потрогай мои пальцы.
— Да тут не доберешься.
— Доберись, очень тебя прошу.
Он завозился.
— Что? Как?
— Держу тебя за твой дурацкий палец.
— Не чувствую. Я ничего не чувствую! Я ничего не чувствую!
— Не ори!
Никифоров, как видно, сжал посильнее, и я ощутил: да, есть у меня палец, палец у меня на месте, жив-здоров мой милый пальчик. Какое счастье!
— Теперь верю…
Он встал, потоптался и, кажется, собирался уйти. Но вместо этого, приглушив голос, Никифоров задал вопрос, ради
которого, наверное, приходил сюда, да только никак не решался выговорить:— Половины наших уже нет. Или даже больше. Я не знаю, получится ли что-нибудь у нас, но только, думаю, ничего не получится. Всё. Так?
— Скорее всего, ты прав.
— Знаешь, брат, а может, оно и к лучшему.
— В каком смысле?
— В таком. После девятьсот девятнадцатого года сколько народу в России поумирало, если считать до июля две тыщи пятого? Миллионы. Сотни даже миллионов. Так?
— Пожалуй, так.
— Куда же они денутся, если мы все тут перекроим? Пропадут совсем? Конечно, злодеи-то ладно, пусть пропадают, но ведь и хороших людей пропадет тьма. И обычных тоже, ну, средних. Выходит, зря они жили? Зря работали, зря маялись, зря любили друг друга, зря детей растили? А кто душу спас и в рай попал — тоже зря? Вынут его оттуда или прямо там душа рассеется? Думал ты о таком? Ты же умный. А?
— Думал.
— И?
— Не знаю…
Через пару недель мы опять встретились с ним. Улыбались, говорили ничего не значащие слова… «Как нога?» — «А как с харчами?» — «Жив, и слава Богу…» Но к тому тревожному разговору так и не вернулись.
Спустя еще неделю его убили под Мелитополем.
«Думал ты о таком?»
Степь наводила уныние цветами выжженного солнцем бурьяна. Глухой полустанок под Джанкоем, кривенькие татарские домики, деревянная будка. Ветер насвистывает вечные три ноты, — еще сарматы не растворились в лоскутном населении Крыма, а он уже выучил этот мотив…
Нога болит, как проклятая. Помоги, Господи, доковылять.
На путях стоит бронепоезд самого жалкого вида. Звучно попыхивая, раздувает пары обыкновенный паровоз безо всяких следов бронирования… Перед ним — три теплушки и две открытые платформы. На передней навалены мешки с землей, нагло щерится «льюис» на сошках, пулеметчик меланхолично грызет яблоко. Сзади к паровозу прицеплена одна-единственная бронеплощадка и еще две открытые платформы. На корме бронеплощадки по худо замазанным словам «Товарищ Троцкий» аккуратно выведено: «Офицер». Из амбразур торчат тупые рыла пулеметов, сверху — командирская башенка и две трехдюймовки, закрытые небрежно склепанными кубическими колпаками. Впрочем, орудийные башни производят на меня благоприятное впечатление, в отличие от всего остального. Короткие стволы пушек, прорезающие их посередине, выглядят убедительно. Эх, нам бы под Каховкой побольше таких штук!
Я отыскал командира этого сухопутного дредноута, капитана Лабовича, и представился. Он с сомнением оглядел меня. Зрелище и впрямь было не из душеполезных: землистого цвета рожа, скула, рассеченная глубоким шрамом, тонкая английская шинелишка не по размеру, рубаха с цветастыми заплатами, стоптанные каблуки сапог, трость в левой руке. Без трости я ходить не мог.
— Прямо из госпиталя? — осведомился он.
Я ответил утвердительно.
— Видно, скудноваты госпитальные яства… Эй, Гришка! — кликнул он ординарца, парня лет двадцати. — Покажи ему все. И проследи, чтобы накормили от пуза, иначе ноги протянет.
С моей изувеченной ногой путь в ударную пехоту был закрыт. Да и в любую пехоту, не только ударную. А в кавалерию подавно. И в артиллерию. И в саперы…
Но в команду бронепоезда меня все-таки взяли. Год на фронте и звание корниловца кой-чего стоят на этом свете.
Кормили меня как на убой: треть буханки хлеба, десяток жареных бычков, несколько ломтей свежего арбуза, шкалик пшеничного самогона и горячий чай с сахаром. Такое обилие пищи произвело на меня усыпляющее действие почище колотушки хирурга. Сквозь дрему я услышал хрипловатый голос капитана Лабовича: