21 день
Шрифт:
Но старый пастух пребывает в приподнятом, праздничном настроении, которого не омрачить придиркам какой-то вздорной старухи. Он бодро ковыляет подле своей спутницы.
— Бёже — она отродясь была такая. И в молодости тоже, ну чисто змея подколодная… А уж из себя была раскрасавица! Правда, и на отца твоего бабенки заглядывались.
— Мог бы еще пожить! — вздыхает женщина.
Они неспешно бредут по почти безлюдной улице.
— Оно верно, мог бы. А только ежели бы его спросить, он, глядишь, и по-другому ответил бы. Каждому свое время отмерено… Ух, до чего же хорошо, что я не взял армяк!.. Ты тетке Бёже не проговорилась, чего
— Зачем же я ей говорить стану? А вдруг да вы передумаете, дядюшка Матэ!
— Я не потому: Бёже и тут нашла бы к чему прицепиться. А ежели мне нынче удастся купить себе место, то потом ей уже не помешать нам.
Старик улыбается, и женщину охватывает ощущение веселого покоя. Словно бы и не на погост они идут, а присматривать место для дома по соседству с жильем давнего приятеля. И это настроение лишь усиливается в них при встрече с могильщиком.
— Бог в помочь, Амбруш!
— Здорово, Матэ! — протягивает руку Амбруш. — Где тебе выкопать могилку? Говорят, ежели кто себе место заранее купит, тот долго проживет…
— Мы за тем и пришли.
Старый Амбруш сразу становится серьезным.
— Правда?
— Дядюшке Матэ хочется подле моего отца… — говорит женщина.
— Тогда идемте. В той стороне мы и так уже больше не хороним. Всяк норовит заполучить участок поближе.
Все трое не спеша в молчании направляются к живой изгороди в дальнем конце погоста. Лишь сухой лист время от времени зашуршит под ногами, да синичка запоет негромко: ночь выдалась прохладная, и под сенью кустарника угнездилась осень.
У изгороди растут деревья: дикая черешня, дикая груша, липы. Никто их не сажал, зато никто и не мешал им расти. И деревья вымахали на воле и оберегают покой стариков, потому как эта часть погоста наиболее древняя.
Женщина подходит к могиле отца, останавливается на минуту, молитвенно сложив руки, затем начинает наводить порядок на маленьком холмике, и движения ее напоминают тот исконный жест, каким женщины оправляют постель в доме.
Оба старика стоят молча. Один из них, серьезный и задумчивый, опирается на пастуший посох. Нельзя понять, то ли посетитель пришел к давнему другу, то ли покупатель за делом явился. А может, и то, и другое верно.
— Какая цена, Амбруш, за это место?
— Триста пенгё, то бишь форинтов.
— Дороговато…
— Такая ему цена.
— А ежели я выплачу, то запишете на мое имя?
— Само собой. Запишем хоть в поземельную книгу.
Женщина с интересом наблюдает за торгом и сторонится, лишь когда старый Матэ принимается отмерять шагами границы своего будущего поселения.
— Уж больно ты широкие шаги делаешь, Матэ.
— Так ведь и места требуется немало, Амбруш. Решили вот мы поставить камень, один на двоих с Михалом. Ты не против?
— А чего мне противиться! — беззлобно возражает Амбруш. — Да в эту сторону мало кто захаживает, бери себе землицы, сколько надобно.
— Тогда завтра я опять приду и размечу колышками. Где кресту быть, а где… словом, где мне лежать.
— Ну что ж, приходи, Матэ. Можешь и магарыч прихватить.
Старый пастух передвигает к животу висящую у него через плечо сумку, достает оттуда бутылочку из-под борной кислоты и сует могильщику в руки.
— Я и сам догадался, Амбруш.
Женщина тем временем прошла чуть подальше и остановилась у какой-то старой могилы; надпись на надгробье стерлась, и ее не разобрать.
— А это
бабушкина могилка.— Верно, Юлишка, — поворачивается к ней Амбруш. — Вера Тёрёк там похоронена. Да я тут все могилы наперечет знаю, даже если и кресты не сохранились. Подле Веры отец се покоится, Ференц Тёрёк, долгую жизнь прожил, даром что малость не в своем уме был…
— А вон там, у самой изгороди, сказывают, три разбойника лежат: старый Петер Батаи, Габор Бака и Рокуш какой-то; фамилии не знаю. Старый Петер — тот своей смертью помер, а двух других жандармы застрелили. Вон там, за липой, Лайош Фюле — управитель давно похоронен, камень уже на могилу завалился. Позади могилы отца твоего — мельник, Адам Потэнди, нынешнему Гезе дедом доводился…
— Подходящая компания, — говорит Матэ. — Ну что ж, пошли…
Все трое поворачивают обратно, но теперь идут почти не разговаривая. У ворот мужчины прощаются за руку, а старый пастух, оглядываясь через забор, косится на свежие, недавно присыпанные землей могилы.
— Что за глупость ложиться у самой дороги! Тут и повозки скрипят, и всякого шума не оберешься. То ли дело там, позади… Вот удивится тетка-то твоя, Бёже! И пускай ее потом удивляется, помешать нам она тогда уже не сумеет.
Они бредут не спеша, и старый Матэ улыбается своим мыслям.
Время близится к полудню, и на солнышке так тепло, что над высохшей травой хорошо заметно дрожащее колебание прогретого воздуха, струящегося к западу. Ведь ветер дует с востока, но это видно лишь по шелесту листьев старого Тополя, словно посылающего привет проселочной дороге и собратьям-тополям у мельницы.
Воздух чист и прозрачен. По желтому травяному ковру пастбища бредет, приближаясь к колодцу, какой-то мальчонка. Время от времени он залезает в карман, отщипывает хлеб и ест по кусочку.
Мальчуган находится здесь, вблизи колодца на пастбище, по особому дозволению тетушки Кати Футо, однако разулся и разделся он самовольно, безо всякого на то дозволения.
Правда, об этом тетушка Кати не знает, как не знают об этом и родители мальчика, отлучившиеся в Капош за покупками.
Зато кое-что на этот счет известно тетушке Рози Бенце, поскольку мальчуган выбирался к берегу Кача мимо ее двора, и здесь, у нее, во второй раз позавтракал. Да и кто мог бы устоять против мягкого, только что вынутого из печи хлеба со свежесбитым маслом? Ясное дело, никто! Умяв здоровенный ломоть теплого хлеба с маслом, мальчонка разогрелся, а тут и солнце начало припекать, вот и пришлось пальтецо препоручить заботам тетушки Рози.
Башмаки же мальчик снял в камышах и сунул их под большую кочку, потому что они натирали ноги. Впрочем, любой, кто бы ни взглянул на эти ноги, согласился бы, что башмаки им ни к чему: они были сплошь исцарапаны, исколоты, ободраны и до того черны, как лапки чирка. Да и весь мальчик был коричнево-бронзовый, и сейчас, избавившись от башмаков, он гораздо резвее устремился к мельнице, шум которой слышался уже отчетливо.
Но он не сразу направился к мельнице, а задержался у плотины: там, в запруженной воде, можно было увидеть еще одну совершенно удивительную мельницу. По дверям ее взад-вперед без помех плавали лысухи, и это диковинное зеркало не билось и было безграничным, как ясное небо. В нем подобно кораблям с плоским днищем проплывали облака и даже само солнце, сияние которого было так же нестерпимо для глаз, как и свет солнца на небе.