25 августа 1983 года
Шрифт:
И тут послышался стук в дверь.
Вошла высокая женщина и трое или четверо мужчин. Казалось, они родственники или с годами стали похожи друг на друга. Хозяин сначала заговорил с женщиной:
— Я знал, что сегодня ночью ты придешь. С Нильсом видишься?
— Иногда, вечерами. Он весь в своих картинах.
— Будем надеяться, ему удастся больше, чем отцу.
Мы забрали с собой всё: рукописи, картины, мебель, утварь.
Женщина трудилась наравне с мужчинами. Мне было стыдно, что я такой слабый и почти не могу им помочь. Не закрывая дверь, мы вышли, каждый со своей ношей. Крыша, я заметил, была двускатная.
Минут через пятнадцать мы повернули
— Крематорий, — пояснил кто-то. — Внутри — камера смертников. Говорят, ее изобрел один филантроп, его звали, кажется, Адольф Гитлер.
Привратник, рост которого меня уже не удивил, распахнул решетчатую дверь.
Мой хозяин ему что-то шепнул. Перед тем, как войти, он помахал мне рукой.
— Видно, опять снег пойдет, — сказала женщина.
Я храню у себя в секретере на улице Мехико картину, которую когда-нибудь, через тысячи лет, напишут красками, сегодня еще развеянными по всей планете.
25 августа 1983 года
Часы на маленькой станции показывали одиннадцать вчерашней ночи. Я направился к гостинице. Как и в прошлые разы, я ощущал умиротворение и покой, чувства, которые всегда испытываешь, оказавшись в давно знакомых местах. Широкие ворота были распахнуты, усадьба окутана сумерками. Я вошел в холл, где туманные зеркала удваивали расставленные цветы и растения. Удивительно, но хозяин не узнал меня. Он протянул мне книгу постояльцев. Я взял ручку, прикрепленную к конторке, обмакнул перо в бронзовую чернильницу и, склонившись над раскрытыми страницами, столкнулся с первой из множества неожиданностей, которые выпали на мою долю этой ночью. Мое имя, Хорхе Луис Борхес, уже было написано, и чернила еще не успели высохнуть.
Хозяин сказал мне:
— Мне казалось, вы уже поднялись. — Потом он присмотрелся ко мне внимательнее: — Простите, сеньор. Тот, другой, очень на вас похож, но вы моложе.
Я спросил хозяина:
— Какой у него номер?
— Он попросил девятнадцатый, — был ответ.
Этого я и боялся.
Я бросил ручку на конторку и бегом поднялся по ступенькам. Девятнадцатый номер находился на втором этаже, с окнами на внутренний дворик, жалкий и заброшенный, обнесенный балюстрадой; там, как мне помнится, стояла пляжная скамейка. Это была самая высокая комната в гостинице. Я толкнул дверь, она подалась. Под потолком горела люстра. В ее безжалостном свете я узнал себя. На узкой Железной кровати навзничь лежал я, постаревший, обрюзгший, побледневший, и разглядывал лепнину на потолку. Я услышал полос. Не совсем мой; без обертонов, неприятный, похожий на магнитофонную запись.
— Удивительно, — сказал он, — нас двое и мы одно. Впрочем, во сне ничто не может уличить.
Я робко спросил:
— Значит, все это сон?
Да, я уверен, что это мой последний сон. — Жестом он показал на пустой пузырек, стоявший на мраморной крышке ночного столика. — Тебе придется, наверное, перевидать множество снов, прежде чем доживешь до этой ночи. Какое у тебя сегодня число?
— Не знаю точно, — ответил я ошеломленно. — Но вчера мне исполнился шестьдесят один год.
— Когда твои бессонницы приведут тебя к этой ночи, накануне тебе исполнится восемьдесят четыре. Сегодня двадцать пятое августа 1983 года.
— Как долго еще ждать, — прошептал я.
— А мне не осталось почти ничего, — сказал он резко. — В любой момент я могу умереть, затеряться в неведомом и продолжать видеть сны вдвойне. Неотвязная мысль, навеянная зеркалами и Стивенсоном.
Упоминание о Стивенсоне прозвучало для меня прощанием, а
не стремлением порассуждать. Я был им и не понимал его. Чтобы стать Шекспиром и написать незабываемые фразы, недостаточно одних трагических моментов. Чтобы отвлечь его, я сказал:Я знал, что это с тобой случится. Как раз здесь, много лет назад, в одной из комнат первого этажа мы набросали черновик истории этого самоубийства.
Да, — подтвердил он задумчиво, как бы погрузившись в воспоминания. — Но я не вижу связи. В том наброске я брал билет до Адроге и в гостинице «Лас Делисьяс» поднимался в номер девятнадцатый, самый дальний. И там совершал самоубийство.
— Поэтому я здесь, — сказал я.
— Здесь? Мы всегда здесь. Здесь я вижу тебя во сне в доме на улице Майпу. Здесь я хожу по комнате, которая принадлежала матери.
— В комнате, которая принадлежала матери, — повторил я, не стараясь понять. — Я вижу тебя во сне в номере девятнадцатом, расположенном над внутренним двориком.
— Кто кому снится? Я знаю, что ты снишься мне, но не знаю, снюсь ли я тебе. Гостиницу в Адроге так давно сломали. То ли двадцать, то ли тридцать лет назад. Кто знает.
— Это я вижу сон, — произнес я с вызовом.
— Ты не представляешь себе, как важно выяснить, один ли человек видит сон, или двое снятся друг другу.
— Я Борхес, который увидел твое имя в книге постояльцев и поднялся сюда.
— Борхес я, и я убил себя на улице Майпу. — Помолчав, тот, другой, добавил: — Давай проверим. Что было самое ужасное в нашей жизни?
Я склонился к нему, и мы начали говорить одновременно. Я знал, что мы оба лжем.
Легкая улыбка осветила постаревшее лицо. Я чувствовал, что эта улыбка — отражение моей.
Мы лжем, — заметил он, — потому что чувствуем себя двумя разными людьми, а не одним. На самом деле мы и один человек, и двое.
Мне наскучила наша беседа, и я откровенно сознался в этом. И добавил:
Неужели тебе в 1983 году нечего рассказать о тех годах, что предстоят мне?
— Что сказать тебе, бедняга Борхес? На тебя будут продолжать сыпаться беды, к чему ты уже привык. Ты останешься один в доме. Будешь перебирать книги без букв и касаться барельефа с профилем Сведенборга и деревянного блюдца, на котором лежит орден Креста. Слепота — это не тьма, она — род одиночества. Ты вновь окажешься в Исландии.
— В Исландии! В Исландии среди морей!
— В Риме ты станешь твердить строки Китса, чье имя, как и все прочие имена, так недолговечно.
— Я никогда не был в Риме.
— Случится еще многое. Ты напишешь наше лучшее стихотворение, элегию.
— На смерть… — не окончил я фразы, боясь назвать имя.
— Нет-нет, она переживет тебя.
Мы помолчали. Он продолжал:
— Ты напишешь книгу, о которой мы столько мечтали. А году в 1979-м ты поймешь, что твое так называемое произведение — не что иное, как ряд набросков, разнородных набросков и откажешься от тщеславного заблуждения — написать свою великую книгу. Заблуждения, внушенного нам «Фаустом» Гёте, «Саламбо», «Улиссом». Я написал невероятно много.
— И в конце концов понял, что потерпел неудачу.
— Хуже. Я понял, что это мастерская работа в самом тягостном смысле этого слова. Мои благие намерения не шли дальше первых страниц; затем появлялись лабиринты, ножи, человек, считавший себя отражением, отражение, полагавшее себя реальным, тигры ночи, сражения, которые остаются в крови, Хуан Муранья, неумолимый и слепой, голос Маседонио, корабль из ногтей мертвецов, занятия староанглийским по вечерам.
— Эта кунсткамера мне знакома, — заметил я с улыбкой.