30 минут до центра Чикаго
Шрифт:
Слух обо всём этом как-то добрался до школы, и возле дома маму Пасюка ждала ужасно встревоженная Ирина Валентиновна, которая тут же путано поведала, что произошло вчера на уроке истории. И про то, что Пасюк, выйдя из класса на её уроке, оказывается, в школу уже не вернулся, и портфель его остался под партой (вот я его вам принесла!). И когда ей сегодня стало известно про бегство и состояние Пасюка, она нашла адрес и примчалась к их дому (я, понимаете, вас жду, жду тут уже несколько часов!). И она очень извиняется (я очень извиняюсь, что не сделала это сразу, ещё вчера!), но, понимаете, Коньков так серьёзно, так участливо говорил о беде своего товарища (я и подумать не могла!), и вообще Коньков — такой хороший мальчик и ученик хороший…
Тут мама Пасюка, которая, ничего не говоря и даже не моргая, слушала
— Вот эта мамочка хорошего мальчика, эта шалава гинекологическая, и постаралась!.. — и ушла к себе в квартиру.
Сказать, что Ирина Валентиновна осталась стоять на улице с открытым ртом, будет, конечно, весьма стандартным выражением, но что скажешь, если она действительно осталась так стоять?
Подполковник приехал через полчаса.
— Лиля, Лиля, ну что? — спросил он с порога.
— Он — в больнице, заболел, — спокойно отвечала она, — но сказали, что всё будет в порядке. Иди поешь, я тут, на кухне накрыла.
— Да, да, — сказал подполковник, — я ненадолго, машина ждёт. Что это с ним? Простуда, температура? Он бредит?
— Да, немножко бредит, — отозвалась она с кухни.
— Ты думаешь, всё будет в порядке? Ты подъедешь к нему завтра? У меня тут — как назло!..
Он сокрушённо покачал головой, снял ремень, китель, оставил всё на стуле в комнате и закрылся в туалете.
Она быстро вытащила из кобуры пистолет, постучала в дверь туалета («Я — к Антоновне, на минутку, сейчас вернусь!»), набросила куртку и, тихо отворив дверь, выбежала из дома. Она помнила, что это недалеко.
Ей нужно было только перебежать наискосок двор и пересечь узкий бульварчик…
— Зоя-Ванна, тут мама Пасюка пришла! — горланит санитарка, вполоборота повернув голову куда-то назад, в длинный коридор.
— Хто? — издалека спрашивает кто-то невидимый.
— К Пасюку, говорю, мама пришла, — повторяет санитарка.
— А-а… пропускай! — поступает команда, и мама Пасюка движется по коридору.
Санитарка смотрит ей вслед и шепчет другой, должно быть, новенькой санитарке, выглянувшей из ближайшей двери:
— Да, да, это та самая — мама Пасюка… Она тогда выстрелила в лицо мальчишке — однокласснику её сына. И в мамочку этого мальчишки тоже стреляла, но никого не убила. Говорят, парень после выстрела стал страшным уродом, и мамочку его долго латали. Такие ужасы — и не говори!.. Сериал отдыхает. А эта отсидела — и теперь вот каждый день приезжает сюда к своему сыну. Только он же… ну, ты знаешь…
— Пасюк, — в то же время бодренько приговаривает в дальней палате Зоя-Ванна, — твоя мама пришла, слышишь, мама твоя пришла!..
Её голос неутомимо и настойчиво будет повторять это еще много-много раз, пока тот, кому повторяют, наконец, не отзовётся, как будто нараспев, почти невнятно:
— Не-э… не-э… нету у меня-а ни-ка-кой мамы-ы.
В сумерки чахлый автобусик с одной-единственной пассажиркой устало возвращается по пустой серой дороге из пригорода, где расположена старая психиатрическая больница. Пассажирка в тёмном бесформенном пуховике сидит, уставившись в забрызганное окно, и всё покачивается и покачивается, словно большая, грузная тряпичная кукла. На дорогу льёт, не переставая, холодная серая мерзость, и хотя время от времени чуть покалывают глаза размытые огоньки редких придорожных фонарей, неуклюжих производственных построек и жилья, уже понятно, что нет никакой другой, не серой жизни, если где-то вообще есть ещё жизнь.
Чистая душа
Вячеславу Павловичу так хотелось найти и крепко, навсегда, полюбить чистую душу — просто сил не было, как хотелось. И тут ему подвернулась Зиночка — случайно, совсем случайно! — в компании у Гринбергов. Когда он пришёл с «бутылью шампусика» (а вот и Вячик! да, это я, держите — итальянское!), Зиночка усердно помогала хозяйке расставлять большие сервизные тарелки на столе, и Вячик тут же обратил внимание на какой-то такой совсем беззащитный пробор в её тёмных волосах и рассеянный, лёгонький, бледно-серый взгляд, почти всегда куда-то вниз.
«Она!» — ёкнуло у него… ну, где-то
там, где всегда ёкает, когда… Короче, в конце вечеринки он стал активно пристраиваться к Зиночке, чтобы её проводить, хотя такие решительные, наступательные действия обычно давались ему с ба-а-льшим трудом. И пристроился, соврав, что живёт «в той же стороне».Пока ловили попутку на непривычно свободном ночном пространстве улицы Таких-то Героев, общаться было полегче — с помощью междометий и отрывков фраз (да-а, этот сейчас, наверно, проедет, не остановится, оу! эй! ну-ка! дядя, давай тормози, вот и отлично, пять, а за три? садитесь, Зина, вот сюда). В машине, на заднем сидении, стало гораздо труднее: общих тем оказалось крайне мало, то есть их не было вообще, и Зиночка отвечала так односложно, что и уцепиться было абсолютно не за что. Ну, сначала, конечно, про Гринбергов немного поговорили (а откуда вы их знаете, они просто замечательные, я — старый друг, а я — с Танюшей работаю, вместе в одном отделе, да что вы говорите, вот интересно). Потом стало совсем тяжко, Вячик даже ни с того ни с сего в автобиографию ударился, а эта тема у него была совсем уж бесперспективная: институт почему-то горнорудный (почему, почему? — чтоб от армии откосить), потом — практика, работа, скоропостижная женитьба и такой же развод — сокурсница была симпатичная, ласковая, приезжая из Пригородного Района, она уже опять вышла замуж за их общего знакомого (стоп! обо всём этом вообще незачем сейчас распространяться). Зина смотрела как бы в окно… или мимо, не поймёшь, дела были совсем плохи. Коленки, впрочем, очень симпатично выглядывали у неё из-под чёрно-красного клетчатого пальто. А ещё я люблю слушать музыку, умный западный рок, например, Pink Floyd или Led Zeppelin… нет, это всё тоже мимо. А вот летом, прошлым, ездил со знакомыми в Приморское… там серьёзно отравился, говорили, что сальмонелла, три недели в зачуханной больнице… друзья, гады, конечно, уехали все домой, а его не выпускали из-за карантина, весь отпуск перес… простите, перегаженный, в полном смысле слова, эти лекарства, промывания, уколы, клизмы… боже, что это я?
Но вот тут Вячик неожиданно понял, что Зиночка внимательно его слушает, почти всем телом повернувшись к нему, и вполне определённый интерес появился в её теперь уже сосредоточенных глазках… Да, решил продолжать он вдруг так заинтересовавшую её тему, температура зашкаливает, духота, промывания желудка, знаете, теперь осложнение, сказали, может развиться, и уже развилось, надо лечить…
— Ай-ай-ай, — это Зиночка проговорила совершенно не насмешливо, а серьёзно, выразительно — и на продавленном заднем сидении старого «жигуля» стало гораздо уютнее. — А мы уже приехали. В этот двор, пожалуйста.
Зашли в парадное, Зина поднялась на первую ступеньку:
— Я в детстве, лет в пять, долго-долго болела дизентерией… ужас, — это звучало так, как будто это она всё время рассказывала и продолжает рассказывать о себе, а не Вячик, выпадая из штанов, уже сорок минут пытается завести нормальный разговор. — Меня в изоляторе держали, без родителей, так обидно и горько, но совсем не плакалось… Мне туда книжки, игрушки, цветные карандаши носили, и я там целыми днями сидела на кровати, сейчас бы я, наверно, от такого свихнулась. Иногда эту самую кровать разбирать пыталась — шарики откручивала от спинки. Помню ещё окно на пустую грустную улицу и молодого высокого врача в голубой шапочке и халате: он заходил по несколько раз в день, спрашивал о чём-то, шутил. Кто-то из медсестричек всё повторял, что он, мол, в меня влюбился… я совсем не понимала, что это значит.
— А меня маленького часто оставляли у бабушки, там был старый большой двор, много детей. Они меня беспрерывно дразнили, потому что я тогда ходил в своих первых очках — коричневых, круглых, уродливых. Это потом, спустя много лет, круглые очки стали писком моды, потому что Джон Леннон в подобных ходил, а тогда… только выйдешь, уже вопят: «Четыре глаза! Четыре глаза!» Больше всего одна белобрысая девчонка старалась. Я отчаялся, не хотел ходить гулять, сидел безвылазно у бабушки на балконе, поглядывая во двор со второго этажа. Ну, а через год увидел эту дуру… в очках с толстенными стёклами, и — честно! — так обрадовался, так обрадовался… Я знаю, что нехорошо этому радоваться, но вспоминаю об этом — и радуюсь. Даже вот сейчас радуюсь…