Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Перерезаны пошлейшие ремни, сброшены терзающие глаз вериги. Новый турпоход успокаивает, задает надежный и необходимый для наших измученных нервов ритм. До Деревни Неведения пять часов пути и 1700-метровый подъем. Анна заплела волосы в строгую косу. Насколько я могу разглядеть, у нее новая очень изящная золотая цепочка, подходящая к брошке-осе. Значит, она тоже прошлась по магазинам, пока мы с Борисом выбирали себе свежую спортивную одежду. Каждый ворует на свой вкус и цвет.

Первая хижина удивила нас меньше всего. Как и в других шале, здесь была открытая лестница, окна во всю стену, вихревая ванна по пути к открытой кухне, кожно-диванный уголок, большой телевизор (12:47:45, искаженная от боли кошачья морда). Но все украшения, все переносимое и излишнее, например, рисунки на стенах и вазы на полках, Хаями убрал, освобождая место для экспериментов, для книг и дюжины письменных досок на ножках, позаимствованных им, наверное, из конференц-залов соседних отелей. Ученый размышлял. Он самовыражался в схемах опытов и записях, набросках, фигурках и формулах. Нас окружала лаборатория мысли, трезвая и вместе с тем лихорадочная, с печатью контролируемого интеллектуального исступления, мы находились в ожесточенно работающей голове, хозяин коей, по-видимому, ненадолго вышел, чтобы поистязать проституток на лежаках у бассейна (и разумеется, дам из Шале № 3), и самое удивительное состояло в том, что мы смогли понять пусть не редкие записи с кирпичиками японских иероглифов, но несколько формул, написанных толстым красным фломастером на четвероногих досках перед окном, походящих на стайку обезглавленных газелей. СТРЕЛУ нам ни с чем не перепутать:

Мендекер написал проще:

Но, разумеется, для нас все это был тогда пустой звук, эхом звеневший под сводом большого центрального вокзала взрывного первовремени, откуда все поезда релятивистски навечно разлетелись с почти световой скоростью в оргии нарастающего хаоса. Мысленно вернувшись в фазу ориентирования, мы — держа пистолеты наготове — пытались понять, что же здесь пытался понять Хаями. Вспомнились женевские блуждания раннего ледникового периода, такое теплое, социальное и доверительное время, когда мы жались друг к другу на замерзшей палубе мира, сдвигая головы. Стрела застыла в воздухе. На стадионах и детских площадках мы могли наблюдать ее неподвижных уполномоченных представителей, тихо парящих

на уровне груди, словно мы бродили внутри мозга Зенона. Ничто не может двигаться, и, наоборот, все находится в постоянном беспокойстве — до этого пункта мы могли еще постичь мысль древнего грека, мы, но не наши неверующие руки, что ощупывали пространство в поисках тонкого, как карандаш, древка слегка вибрирующей стрелы. Самая важная стрела указывала направление всемирной лавины. В первом шале Хаями, очевидно, еще раз наглядно пояснял для себя то, во что верили многие ЦЕРНовские физики, с мужеством или самоубийственным дружелюбием растолковывавшие особенности космического трупа нам, возбужденным и полубезумным хроноуродцам, а именно, что пульс, биение сердца, всегда посылающего кровоток в одинаковом направлении, не подлежащая пересмотру предпосылка времени, основана на одном-единственном физическом законе, для которого небезразлично, относят ли его к прошлому или будущему, на Втором начале термодинамики, согласно коему вселенский беспорядок, энтропия, эта жирная кровавая S руки Хаями (рисуя ее такой, он, видимо, хотел придать ей больше жизни), неудержимо растет, монотонно определяя грядущее как место, где хаоса станет больше, по крайней мере, с подавляющей вероятностью. Стрела всегда летит в руины.

— Почему? — спросил Шпербер в своем непревзойденном умении выставлять себя дураком, когда Мендекер и Лагранж в третий или четвертый раз в хилтоновском конференц-зале объясняли нам положение вещей.

— Экспансия Вселенной, — произнесла Анна с пистолетом в правой руке. Она скучала (но только в первом шале), слегка разочаровавшись при виде фотографий, набросков, формул, вместе с которыми Хаями из Шале № 1 пытался перейти от Шперберовой первой фазы ко второй. Тогда в «Хилтоне» Хэрриет надул воздушный шарик, и нарисованная на нем ухмыляющаяся рожица (несколько напоминавшая Тийе) исказилась, символизируя стрелу энтропии, которой в затылок дышит стрела космического расширения. Все это было правдоподобно, не будь нас. Представь, что Вселенная захлопывает дверь у тебя перед носом. Момент, когда экспансия застывает (чтобы перевести дух, чтобы дать отдохнуть легким Господа Бога, чтобы развиться в противоположном направлении, пока смятая космическая оболочка болтается в Нигде), должен был выглядеть именно так — Вселенская скульптура, какую мы с усталым отчаянием наблюдаем уже пять лет.

Фотографии спиральных галактик, десятки часов, горка включенных портативных телевизоров со страдающим котом, конфискованные у туристов видеокамеры на штативах, направленные на часы, на котов и на прочие, недоступные нашему пониманию приспособления довольно замысловатого вида — оборудование для опытов, целью которых было падение, опрокидывание, разрыв, поломка, откат разнообразнейших предметов. Мы интуитивно понимали, в чем заключались эти эксперименты, финальным аккордом которых стал РЫВОК. В первой вихревой ванне — ярко-красная лужа и стеклянные осколки — очевидно, некоего сосуда. Наверное, он висел на эластическом резиновом шнуре, толщины которого хватило ровно настолько, чтобы продержаться до отступления хроносферы экспериментатора, но не три секунды освобожденной гравитации. В третьей ванне, к счастью, была теплая вода. Перепуганная насмерть пара в ванне второго шале.

11

Задним числом, мне кажется, что Анну с Борисом заинтересовало только Шале № 2 (если, конечно, они не строчат нечто иное в своих записных книжках во время наших привалов). Это разочаровывает и пугает меня, поскольку я считал их людьми критичнее. Анна никогда не была классическим журнальным фотографом, но художником-портретистом, ей удавалось быстро и добротно замораживать политиков, поп-звезд, спортсменов и литераторов в те времена, когда весь мир еще не являл собой газету никогда не наступающего следующего дня. Хотя она рутинно-холодно отщелкала три пленки перед и над влажными жертвами Хаями, ее, казалось, все же взволновал фокус-покус АТОМа, равно как и Бориса, в прежние времена журналиста, специалиста по экономике, которому, на мой взгляд, пять лет безвременья явно не пошли на пользу. Никто, ни единый человек, включая всех мумифицированных конструкторов ДЕЛФИ и ЦЕРНовских высоколобых зомби в придачу, не был в состоянии инсценировать РЫВОК. Выступление Хаями на третьей конференции было ярким и убедительным, а его слова о трехсекундном оживлении — шокирующе пророческими. Но я ему не верю, хотя бы из-за нечеловеческой краткости возрождения. Тридцать секунд, одна божественная минута — на меньшее великий экспериментатор не стал бы размениваться, даже если в его намерения входило всего лишь вспугнуть нас и собрать всех в Женеве. Можно поверить, что больше ему не разрешили ПОТУСТОРОННИЕ, если верить в потустороннее. Голая пара во второй ванне, восемнадцатиили двадцатилетние азиаты, вероятно, были помещены под воду рядом друг с другом, наверняка с мирными красивыми лицами, а теперь, пунцовые, искаженные болью и ужасом, они по пояс выскакивали из осколков стеклянного купола. Широко раскинутые руки искали опоры в воздухе и вскоре, пока панические мысли еще не успели закинуть бесчисленные маленькие багры в красно-розовый катаракт, нашли ее в пустом пространстве вследствие вновь-застывания мира. Мысль, которую хотел выразить художник своим водянистым, дальневосточным и лишенным фиговых листьев вариантом Адама и Евы, казалась мне менее важной, чем тот факт, что ничья рука не прикоснулась к цепляющимся за воздух скульптурам после РЫВКА.

Борис и Анна почтительно, словно в храме, рассматривали онтогенический круг с муляжом АТОМа посредине. Четыре украшенные колокольчиками веревки-ограды в руку толщиной, сплетенные из желтых бечевок вместо традиционной рисовой соломы, восемь или десять мико, храмовых служительниц в белых кимоно и оранжевых юбках, — похищенные и поставленные на колени японские туристки, которые (наряду со скрученными и скрюченными объектами из Шале № 3) подтвердили смутное подозрение Анны, будто многим японским туристам Гриндельвальда чего-то, а точнее, кого-то не хватает — ветки деревьев с исписанными и свернутыми в трубочки бумажками, скромный фаллический алтарь на табурете и белые картонные доски с каллиграфией — все это походило скорее на святилище, чем на пусковую установку для шарообразного центрального объекта. Видимо, это была та самая коммуникационная установка, к созданию которой призывал Хаями на третьей конференции, однако не техническая, а, на мой взгляд, магическая, синтоистская. Я перебрался через восточную веревку и детские ноги, чтобы напугать Анну с Борисом, появившись в середине АТОМа. Они даже чересчур перепугались, и, по-моему, дула их пистолетов мягко повернулись в мою сторону. Разукрашенное флажками и лентами средство передвижения в сердце композиции было всего-навсего лакированной черной табуреточкой внутри шарообразной оболочки, состоявшей из множества проволочных ободков и изображавшей, видимо, нашу хроносферу в натуральную величину. По мне, это было просто шуткой, хотя, признаюсь, круг — или возрастной цикл — из примерно двадцати человеческих тел производил сильное впечатление, особенно если смотреть с капитанского мостика АТОМа, куда я взобрался, невзирая на страх моих спутников, ожидавших, что сейчас сработает бомба замедленного действия, или я испарюсь в солнечной дымке, как то случалось среди декораций из папье-маше в давних научно-фантастических сериалах. Но нулевому времени не до шуток. Оно разгромило всю техническую ерунду, парализовало машины, заморозило потоки и кровеносные русла, оставив только наши голые паразитирующие тела, процесс производства и разрушения которых изобразил нам Хаями при посредстве статистов всех возрастов и рас, приволоченных сюда явно не без труда. За злополучной азиатской парой следовала совокупляющаяся чета в миссионерской позиции, которая за три секунды РЫВКА приняла вид застигнутых врасплох любовников, не произведя, однако, совсем короткого собственного рывочка, достаточного для разъединения той сцепки, которую подготовил и смонтировал декоратор то ли при помощи ястребиного пера, то ли даже собственноручно. Как Хаями удалось перенести сюда для третьего этапа роженицу, мне совершенно непонятно. Охваченная болью хрупкая рыжеволосая женщина за тот короткий момент, когда ее маточный зев смог сильнее раскрыться, а большой арбуз под ее кожей — глубже опуститься, пожалуй, вообще не заметила, что ее похитили и перенесли в фигурную композицию причудливой карусели, как не осознали этого и двое пятилетних детей рядом с ней, лежавших плечом к плечу, обнаженных, с повернутыми в разные стороны головами. Восемь других лежащих и тоже голых пар представляли следующие этапы жизни, окружая шарообразный объект, где восседал я. Насколько я мог определить, одну возрастную ступень от другой отделяли примерно семь—десять лет. Хотя Хаями использовал для своего шедевра черный, желтый и белый цвета, не сробев и перед восковой бледностью смерти, однако дети, подростки и взрослые одного пола выглядели ошеломительно (и в некотором роде просветляюще) одинаково, как если бы в течение жизни было возможно многократно сменить расу и цвет кожи. «Моно-но аварэ» [46] , наглядное ничтожество вещей, телесных вещей, какие только у нас и остались. Времелёты — это мы, нерасторжимое месиво из сознания с мясом, костями, спинным мозгом, где шагают в такт 100 биллионов клеток. Мы — ритм, звук, мелодия, симфония в руках изысканного дирижера, триумфально распадающаяся на последнем какофоническом аккорде. Заберите нас отсюда, унесите прочь, возьмите к себе наверх, зашвырните обратно в океан, к миллиардам невредимых, пульсирующих круговоротов, откуда вы похитили нас на Пункте № 8, — примерно так понял я послание всей композиции: то была вовсе не взлетная полоса, а молитва, соответствующая не третьей фазе по Шперберу, но фанатизму финальной стадии. Того, что он раздобыл два свежих трупа, притащил их в шале, раздел и уложил в качестве финальной пары, мне с избытком хватало для диагноза душевного состояния Хаями. Однако Борис с Анной, казалось, откровенно верили мне, когда я около четверти часа целый и невредимый восседал в проволочном каркасе АТОМа и, потешаясь над ними, орудовал воображаемыми рычагами. Гипотеза АТОМов фантастична, но недостаточно безумна.

46

Очарование скрытой печалью вещей (яп.).

Приятен путь к Деревне Неведения. Дорога неторопливо петляет среди быстро чередующихся зон света и тени. Лишь редкие болванчики портят пейзаж. То и дело между хвойных деревьев открывается привольная панорама на снежные конусы Айгера, Мёнха и Юнгфрау, троекратный экстаз пространства, загубившего немало жизней, но все-таки можно почти понять исступленного Хаями, покорителя вершин, которого тянуло в ослепительный холод ледников. Там, наверху, ему, вероятно, удалось скрыться от накала и извращенного бреда собственных инсталляций. Во время подъема Анна с Борисом все чаще идут вместе передо мной. Доверие между нами, по всей видимости, крепнет, раз не нужно держать дистанцию осиного полета. Крылатая брошь Анны беспокойно поднимается и опускается на привалах. Наш поцелуй был бессмыслен и вреден. По его вине картины третьего шале обрели отвратительную, обезоруживающую и вооруженную действенность, словно кадры кинохроники под названием «Жизнь», что существовала в старину, в палатках воспоминаний, и вот уже и сам порхаешь этаким мотыльком-опылителем и увлажнителем, каким представлял себя Хаями, опускаясь на цветки рапса, как поется в одной старой песне, систематически им отобранные, собственноручно зашнурованные, искусно задрапированные, разверзнутые и закупоренные. Поскольку я провел несколько недель в обществе Дай-сукэ, Борис и Анна ожидают от меня страноведческих пояснений. Веревка из рисовой соломы для защиты священного места. Колокольчики, звон которых могучим золотым пульсом разливается в весеннем воздухе Киото, знаменуя течение времени. Вечность сада камней, над которым проносятся, не задевая его, перемены. Сквозь падающие хлопья цветков вишни, пелену слез, скользящую по воздуху листву, испаряющуюся пену видишь скабрезные картины бренности, укиё-э [47] , гравюры на дереве, оттиски на плоти: в гриндельвальдских окаменелостях мастер тщательно выбирал пары, оправу для своих мотыльковых полетов: эфебообразные азиатские или похожие на азиаток черноволосые девушки

в позах в духе сюнга [48] , смонтированные вместе с одним или двумя мощными жеребчиками разных мастей, создавали внешний круг. А внутренний, из восемнадцати красоток, предназначался, видимо, для излияния нектара мастера. В отличие от пар вокруг АТОМа во втором шале, они располагались головами внутрь круга, чтобы трепещущий на них мотылек всегда видел середину пространства, коя в данном случае не пустовала, а была занята объектом, от вида которого лично мои мотыльковые крылышки (или «тэнто-о-хару» — тот, кто вздымает паруса шатра) немедленно опали бы. При помощи лент, веревок, кожаных ремней, пенопластовых подушек, гинекологического оборудования, резиновых ковриков и свернутых полотенец пулеголовому таланту удалось создать невероятные позы. Некоторые из них выглядели настолько причудливо и болезненно, что мы спешили к женщинам, как санитары, чтобы скорее разрезать и развязать ремни, освободить их от полупрозрачных предметов, напоминающих цветами яркие леденцы, извлечение которых сопровождалось с трудом переносимыми внутри хроносферной интимности звуками. Другие же экземпляры кунсткамеры — например, театрально накрашенная, почти глянцевая девушка, которая держалась на качелях лишь посредством связанных друг с другом шнурков ее полусапожек, или так натурально лежащая на стуле китаянка в золотисто-красной шелковой блузке, которая плотно закрывала плечи и шею и гофрированной манжетой вокруг пралине обрамляла безупречную округлость ягодиц, — могли бы весьма взбодрить нас, как минимум нас с Борисом, не будь мы обязаны соблюдать нейтралитет, словно на нас надеты ООНовские небесно-голубые презервативы. Анна старалась сфотографировать декорации шале как можно подробней, снова и снова фиксируя и нас, старательно нейтральных туристов с рюкзаками посреди разверстых бедер, ягодиц, зашнурованных грудей, ипсилонообразной цепочки между тремя золотыми кольцами пирсинга. Доказать такими фотографиями мы ничего не могли, пока у нас не было АТОМного мотылька. Полное недоумение у нас вызвала систематика Хаями. Она открылась лишь позднему безжалостному взгляду, а поначалу коллекция для мотылькового опыления озадачивала, поскольку в ней не прослеживалось логики ни по возрасту, ни по цвету волос, ни по фигуре, ни по расе. Но как-то ночью в винном погребе в Веве Дайсукэ спел нам со Шпербером старую песню гейш, где девушки в борделе носили имена согласно типу их нижних жевательных и сосательных аппаратов, и тогда мы нашли в шале «кинтяку», просторную алую сумочку, целых три «каваракэ», гладкие тарелочки без волосатой опушки, «атаго-яма», кто встречает с надутыми губками, две безусловные «тако», обещающие осьминожью хватку, три «фудзияма», насколько можно судить по их исключительно симметричным бутонам хризантем, и, наконец, несколько «маэдарэ-бобо», губошлепок, у которых малые половые губы свисают как фартук, и все целиком выглядит — цитируя красноречивого Шпербера, — словно тебе предстоит фелляция сукой породы боксер.

47

Укиё–э («укиё» — «бренный мир», яп.) — японские гравюры XVIT—XIX вв. на темы повседневной городской жизни.

48

Сюнга — эротические японские гравюры.

12

Попытавшись вообразить, каким образом Хаями ботанизировал своих женщин (прочесывая Гриндельвальд то ли охотничьим псом, то ли снимающим мерку гинекологом), чтобы затем с трудом доставить их в шале, мы волей-неволей попадаем в лабиринт жертв собственного поругания. Пути Бориса и Анны гораздо таинственнее, чем мои, чем наши, соломенных вдовцов статуй, чей вид столь же невыносим, сколь невыносим замороженный взгляд (следивший за Хаями). Я спрашиваю себя, разлучались ли они когда-нибудь, медленно, якобы с сожалением, чтобы уже за углом, в ближайшем отеле, бассейне или монастыре жадно наброситься на неистощимые запасы сладострастного суфле, которое обещает так много, но всегда опадает, прежде чем язык проломит корочку. Вожделенное приветствие. Первая реакция, единственная, молниеносная искра сознания, обманчивая, но так хочется верить, что предназначенная только тебе, — сильнейший соблазн для рецидивистов, и она влечет сильнее, будь то хоть опрятные створки ракушки, хоть маэдарэ-бобо. Ах! и ох! и уф! АЙ! и НЕТ! Грудное Урух!хух! Не больше двух-трех секунд, а может, всегда ровно три секунды, словно бы космический вздох, зоны, дарованные нам после РЫВКА, квантомеханиче-ски взаимосвязаны с одноразовой испуганной дрожью болванчиков, которых мы сами награждаем РЫВКОМ, словно оба определяются некоей Мендекеровой константой или нанотехнически точно отмерены и отрезаны по концу придатка единицы Хэрриета. Важно не терять время в гласисе. Если объект уже лежит, в идеале — без одежды, если к заветному ларцу тянется его собственная рука или чей-то рот, пальцы и прочее, тогда ловкий удар, молния со смазкой, как говорит Шпербер, будет награжден немыслимо прекрасным и чувственным ответом. Конечно, он короток, ужасающе короток, с этим надо свыкнуться. Состыковать диминуэндо чужого и крещендо собственного сознания — вот в чем искусство, коему возможно обучиться. Нужно осознать, что все, чему случается быть, — тому случается и пасть, и чужая вселенная, едва приходя в сознание, воспринимает тебя и тут же от тебя ускользает. (Она, женщина. Он, едва замечая удивленное лицо Карин в тени гостиничного номера, себя — в раме высокого окна, светлый воздух за спиной.) Четыре дня тому назад в отеле «Виктория-Юнгфрау» я проделал операцию безупречно, прорезав ножницами узкий блестящий мосток купальника. Миниатюрная рыжеволосая девушка действительно покраснела, когда я постучался в полуоткрытые створки, под сеточкой веснушек на щеках, на носу, на лбу проступила красивая, как будто искусственная алая краска, которая совсем не подходила к медным локонам, возбуждающее цветовое противоречие. И щелки глаз, словно искривленные презрением.

Первые попытки, о боже! Череда халтур, счастливых исключений, дурацких травм, сомнительных заклиниваний. Какая-то извращенная некрофилия, вампир-ский секс, который затеваем с ВАМИ бессмертные МЫ. Типичный случай: зомби вонзается в болванчика, чудовищно его разгоняя за ноль секунд, и это только одна, правда, самая интимная, из наших паразитарных поведенческих особенностей. Нам пришлось обучиться правильной еде и питью, купанию, экологически сознательной дефекации без смыва, искусству быть всегда свежеодетым, ничего не стирая. В конце — а конец приходит очень быстро для некоторых, для тех, кому не требуется двух лет и двух пеших походов в Берлин, чтобы найти выход наружу через оконную раму их анахронических буржуазных угрызений совести, — мы легко теряем сомнения. Привлекательный жест, застылая поза приглашения — и ты уже гость. Какое-то время сохраняешь щепетильность, ищешь жертв в тенистых гостиничных номерах или буксируешь их в темные закутки и в припаркованные машины. Прилежным и робким, как у бобров или католиков, получается процесс спаривания в тени заборов и оград, пока не убеждаешься в далекоидущей нерушимости застоя. Каждый из нас (насильников) наверняка помнит о своем первом по-настоящему публичном акте. Она стояла за мраморным прилавком одного из моих любимых первоклассных ресторанов, где знали толк в великолепных обедах и неизменно приветливо встречали потного, небритого, сопящего путника. Дама глубоко за тридцать с пирамидой завитых пепельных волос строго наблюдала за негодными чревоугодниками, застывшими под ее серебристым взглядом. Всю жизнь такие поджарые отточенные женщины вызывают смесь раздражения, конфирмантского испуга и бессознательного возбуждения, пока не удается припарковаться сзади, по правую руку от витрины с антипастой, в низколежащую, скрытую черной юбкой, дьявольски гладкую розовую область, которая принимает с удивительным, почти небрежным радушием. Сидящий за каким-нибудь столом гурман в результате РЫВКОобразного антракта или даже запуска не-желающего-больше-заканчиваться мирового кинофильма поначалу решит, будто я всего лишь помогаю даме калибровать электронную кассу, над которой моя подруга продолжает склоняться и после моего ухода. С ростом числа удачных посещений спадает боязнь пробуждения зрителей. Какое-то время наблюдается склонность к экстремальности и провокациям: например, решаешь подоить в пивной мощное оголенное тобой же вымя у благоверной быкообразного выпивохи с горилльими бицепсами, или посреди лужайки, покрытой парой десятков грилелюбивых лодырей, впиваешься в самую аппетитную курочку, или в лифтах, исповедальнях, туравтобусах и прочих идеальных клаустрофильских местах позволяешь себе лихую пятиминутку в духе часа пик, или же, напротив, выбираешь простор какой-нибудь славной и оживленной площади, предположим, Жандармской, Пьяцца деи Синьори или Староместской (не премините посетить там пушистую учительницу в веселом лесочке ее учеников!), с единственной реальной опасностью для одержимого агораманией — а именно попасться на глаза другому зомби, которому может прийти на ум как-то воспользоваться ситуацией. Как тут не вспомнить — практикуемый даже завзятыми противниками паразитарного секса — Адамов бег, особая проверка на прочность универсального оцепенения, эксперимент, который нужно провести, чтобы увериться в его скудоумии, например, предприняв дневной поход по впавшему в кому Парижу без единой нитки на теле, заходя туда и сюда, посещая все туристические достопримечательности. Эффект подобных прогулок можно увеличить за счет комбинации удовольствий: поимев для начала кассиршу аптекарского магазина прямо на короткой, больше не движущейся ленте кассы, продираешься, немытый, сквозь толпу по-летнему одетых пешеходов, выхватывая банку колы из руки хорошо развитой себе на беду старшеклассницы и идешь, прихлебывая, по универмагу или торговому пассажу, порой намеренно так близко к тому или иному болванчику, что от хроносферной индукции он почтительно подкашивается подобно тем многочленным карманным фигуркам животных, которые держатся за счет натянутых ниток и падают, как только детский палец нажимает снизу на дно подставки. Выбросив банку, ты вновь свободен, гол как сокол, наэлектризован и сокрушен оплавленным под солнцем потоком, который никогда не сомкнётся над твоей головой, ни в 12:47, когда с новым приливом мужества ты впиваешься в гигантские бобы длинноногой мулатки и ищешь меж них пурпурную ночь, ни в 12:47, когда после двух часов удовлетворенного и безмерно возбужденного бега по улицам усаживаешься в чем мать, а также зубной врач, хирург и беспрестанно тикающее вокруг тебя зомби-время произвели тебя на свет, за столик в саду ресторана, чтобы жадно заглотить морские гребешки, залив их маленькой бутылкой «Шабли» рухнувшего на гальку коммерсанта, ни в 12:47 позднего вечера, когда, вооружившись большими ножницами, взламываешь панцирь узкого платья заведующей или даже владелицы дорогого магазина дамской моды, потому что при виде ее замороженной и тщательно выпестованной элегантности в тебе вновь раздается бой бушменских барабанов, подхлестывая к короткой финальной дроби после того, как она издала приветственный рев бешеной оленихи в течке, — и теперь, правды ради, я должен наконец заметить, что наш брат даже во время активного Адамова бега (не говоря о бесчисленных контролируемых и подготовленных прочих случаях) не забывает позаимствовать у продавщицы аптекарского магазина упаковку приятных презервативов и отвечающий сиюминутному вкусу крем, чтобы повесить их в мешочке на руку или на пояс, к примеру, нейтральный вазелин медового цвета для лежащей ню, для округлостей белого мрамора с бирюзовыми прожилками по ту сторону резинки чулок, для скрытой в глубине редкой флоры бесконечности высокой моды.

Ты — неблагородный дикарь, избранный ДЕЛФИ игрок в мировой бисер. Ты свободен, так пугающе свободен, что в одночасье доказываешь правильность забытой философии, считающей твой страх не более чем испугом перед собственными возможностями. Гавриилизация, на клиническом, безопасном для донатора и пошлом варианте которой мы не желаем здесь останавливаться (здесь, где я вместе с наконец-то вновь стыдливо глядящей Анной осматриваю вздымающиеся икры, колени, ягодицы, мучительно сознавая, что наш с ней эльфенок был бы возможен, хотя и полностью безумен), — это скорый выход за рамки амплуа профессионального брачного афериста или османского тирана. И когда-нибудь каждый из нас, мужских ДЕЛФИнов, в случае если орел возобновит полет, а сперматозоиды — плавание, стоящее им головки, может стократно стать отцом с такой широкомасштабной плодовитостью, словно Зевс целой армией лебедей низринулся на дочерей полудня в год ноль.

Действия Хаями в Шале Эксцессов были безупречно последовательны, и, надо полагать, в результате кругового, коллективного, синхронного зачатия он надеялся на сфокусированную лазерную молнию, которая ударит в АТОМ и его госпожу в центре инсталляции, произведя бог весть какие модификации. Невероятно сложно определить границы, когда никто тебе не отвечает и не имеет времени страдать. Когда никто не наказывает. Я слышал — по-моему, от Бориса на беспорядочной второй конференции — о дегустации, на которой два десятка женщин со спрятанными под шелковыми капюшонами головами были выставлены в ряд спиной к испытателям. Явно случались и другие вещи, о которых Борис и Анна осведомлены гораздо лучше меня. Но, на мой взгляд, творимые бесчинства не так интересны, как поиск выхода, который от них уводит.

Поделиться с друзьями: