49 часов 25 минут
Шрифт:
И Антон Сытин засмеялся, вспоминая о тех событиях, которые случились на егерской заимке поутру, на зорьке.
Смех человека, заваленного в шахте, затиснутого в каменный мешок, где темнота такая, что поднеси к глазу белую бумагу — не увидишь, где тишина такая, что каждый шорох кажется грохотом, — смех человека здесь, в каменном мешке, казался диким и противоестественным. Отсмеявшись, Сытин снова увидел хитрые глаза старика, добрые морщинки на висках, он увидел руки, вечно в ссадинах и ранках от рыболовных крючков и от ожогов, он увидел всего его — ссохшегося, совсем невесомого, такого доброго и родного человека. Сытин увидел старика так отчетливо, будто его показывали в кино. Антону стало немного страшно из-за этого, и он снова засмеялся. Но теперь уже его смех не был таким, как в первый раз. Теперь он смеялся
Сытин думал обо всем этом и чувствовал, как он фальшивил, когда смеялся второй раз. И чтобы это сознание того, как фальшиво он смеялся, не мучило его, Антон снова стал вспоминать историю про инспектора, который хотел перевести старика на пенсию. Эту историю старик рассказывал каждый раз после удачной охоты.
«— Слышь, — продолжал рассказывать старик, — зарядил он свои гильзы и айда стрелять птицу. Увидел утку, взмахнул ружье свое да как лупцанет! Сам-то он в одну сторону, ружье в другую, а дробь словно звук из граммофона полетела».
Кончая свой рассказ, старик каждый раз так по-детски, так искренне и радостно смеялся, что и всем остальным удержаться не было никакой возможности, хотя все друзья Антона слыхали эту историю по крайней мере раз тридцать.
Сытин вспоминал, как старик хохотал и плакал от натужного смеха, и чувствовал, что сейчас и сам рассмеется. Он вдруг подумал: искренен ли будет его смех? Подумав, Антон решил, что смеяться сейчас он будет не фальшиво, не как во второй раз, а спокойно и от души. Когда Сытин понял, что сейчас ему хочется смеяться, смеяться по-настоящему, оттого, что смешно, а не для самоуспокоения, он вздохнул и смеяться не стал. Он только улыбнулся в темноте — и самому себе и своему старикану.
ВОСКРЕСЕНЬЕ, 4.54
Кап! Кап! Кап!
Где-то совсем рядом все время капала вода. Если закрыть глаза и не думать о том, где сейчас находишься, может показаться, будто только-только отгрохотал весенний, шалый ливень и капли, стекая с водостока, гулко плюхаются в большую деревянную бочку, поставленную специально для дождевой воды.
Когда Андрейка был мальчишкой, он играл в такой бочке в морские сражения, потому что в поселке не было ни пруда, ни речки. А когда наконец построили пруд, Андрейка уже учился в фабзавуче. Ему очень хотелось поиграть в морские сражения, построить настоящие большие корабли из дерева и фанеры, но он понимал, что ребята засмеют, и поэтому никогда больше не играл в морские сражения...
Андрейка нащупал в кармане спички. Он достал их, выпустил побольше струю в карбидке и зажег пламя. Вообще-то он не хотел зажигать карбидку, чтобы не видеть своей западни. А он был в западне, в самой настоящей западне. Порода обвалилась здесь большими пластами, завалив все. Осталось только двухметровое пространство, похожее на платяной шкаф. И в этом шкафу, лишенный возможности не то что двигаться, а даже просто присесть, уже десятый час кряду маялся Андрейка.
Ему не хотелось зажигать карбидку еще и потому, что внизу, как раз под ногами, лежала фляга с водой. Но достать флягу Андрейка не мог. Он не мог нагнуться. Он не мог опустить руки ниже колена: со всех сторон Андрейка был стиснут породой. Ни присесть, ни прилечь, ни согнуть колен. Только стоять, все время стоять, не шевелясь, не двигаясь, даже не поворачивая головы.
И если первый раз Андрейка зажигал карбидку только для того, чтобы как-то действовать, второй, — чтобы еще раз осмотреть свою западню, то в третий раз Андрейка сразу же посмотрел себе под ноги, на флягу. Под ложечкой все время сосало, губы начали трескаться, язык сделался большим и шершавым. С каждой минутой жажда все больше и больше мучала Андрейку. Поэтому он решил
зажечь карбидку в четвертый раз. Он повесил лампу на груди, зацепив крючком за карман спецовки, опустил руки вдоль тела, а носком сапога, словно мальчишка, который играет в жестку, начал подбрасывать флягу вверх. Фляга ударялась о породу и глухо брякалась вниз, к ногам. Так продолжалось много раз. Андрейка подбрасывал флягу, сцепив зубы и раздув от злости ноздри. Он начинал свирепеть все больше и больше, он понимал, что нельзя ему сейчас выходить из себя, но поделать с собой ничего не мог.И в тот самый миг, когда, сжав кулаки, Андрейка решил: «Стоп! Хватит!» — фляга коснулась его руки. Андрейка весь так и ухнул вниз, растопырив пальцы, чтобы ухватить флягу, но было уже поздно: фляга снова брякнулась под ноги. Андрейка больно ударился лицом и коленями о породу из-за того, что весь ухнул вниз. Он рассердился и снова начал подбрасывать флягу носком сапога. Он все сильнее чувствовал жажду, все тяжелее становилась боль во всем теле, все чаще комок подкатывал к горлу и мешал дышать. И Андрейка стал подкидывать эту злополучную флягу с холодной водой что было силы. А потом, особенно зло и сильно подбросив флягу, он услыхал какое-то дребезжание. Это дребезжание с каждым ударом сапога становилось все более противным и раздражающим. А когда начала булькать вода, Андрейка понял, что сбил сапогом пробку. Замерев, он слушал, как булькала вода, выливаясь из фляги. Он долго стоял и слушал, как выливалась вода из фляги, а потом, зажмурившись, выключил карбидку и замер, стараясь расслабить тело.
Кап! Кап! Кап!
Где-то совсем рядом капала вода. Это была вода не из фляги. Просто из кварцевой жилы сочилась студеная, необычайно вкусная вода. Вода под землей, спрятанная в жилах, всегда кажется особенно вкусной. А может быть, она и на самом деле по-особенному вкусна!
Капель становилась все громче. Андрейка не мог слышать эту теперь уже грохочущую капель. Теперь грохот капели отдавался в голове страшной, рвущей болью.
«Вот черт! — подумал Андрейка. — Ну что она все каплет?!»
ВОСКРЕСЕНЬЕ, 12.16
Пробившись к Сытину, Строкач спросил:
— Ну, как ты, Антон?
Он спросил обыкновенным своим голосом, так, будто ничего в общем-то и не случилось.
— Я? — переспросил Сытин и ответил таким же обычным голосом: — Я хорошо, а ты?
Голос его был гулким и доносился очень издалека, хотя, как казалось Строкачу, Сытин был от него метрах в трех, не больше.
Строкач снова начал бить породу перед собой, стараясь сделать лаз к Сытину пошире, чтобы можно было поближе подобраться к нему. Он работал с полчаса, а потом, устав, положил ломик рядом с собой, не выпуская его из руки. Строкач согнулся, чуть подался вперед и лизнул языком воздух перед собой. Он рассердился, потому что не достал языком до породы. А по его расчетам, порода сейчас уже должна была покрыться несколькими каплями воды. Примерно через каждый час — так подсчитал Строкач — холодные капельки воды выступают на породе. Их только надо успеть слизнуть, потому что иначе они сольются в быструю маленькую струйку и упадут под ноги. А к своим ногам Строкач пока еще не мог дотянуться. Он мог только сгибаться, вытягивать шею вперед, но и то не очень сильно, потому что иначе стукался лбом о породу.
Строкач нагнулся еще раз, подальше вытянул шею и ощутил кончиком языка влагу. Он стал облизывать губы. Он несколько раз облизнул губы, и от этого во рту стало немного посвежее и появилась слюна.
— Послушай, — сказал Строкач Сытину, — ты почаще облизывай губы.
— Ты не беспокойся, — ответил Сытин, — я облизываюсь часто. Как кот.
— У тебя водица ничего?
— Самое вкусное на земле — вода.
— Нет. Пельмени.
— Обжора ты, парень.
— Какой же я обжора!
— Не спорь. Самый ты настоящий обжора. Только бы тебе пельмени и есть. — Он помолчал немного, а потом, усмехнувшись, сказал: — А знаешь, в Словакии пельмени очень вкусно готовят.
— Не вкусней наших-то, сибирских.
— Вкусней, — убежденно ответил Строкач и расстегнул ворот рубахи. Он вспотел после двух часов работы, пока пробивался к Антону. Гудели мышцы рук, и очень болела шея, оттого что была все это время в напряжении. Строкач расслабился и привалился спиной к породе. Он решил отдохнуть и подождать, когда перестанет болеть шея.