58 1/2 : Записки лагерного придурка
Шрифт:
И дали: Нэлли — через «э» оборотное. Теперь она живет в том же Цинциннати, где и моя дочь Юлька. (Вот Юлькину дочку по настоянию папы-чилийца назвали Франческой — даже Франческой-Габриелой).
Первый приезд Тамары в Москву состоялся еще до разрыва дипломатических отношений с Израилем. Вообще-то она ехала к своей родне в Калинин, но по дороге задержалась на денек в столице и пришла к нам в гости. Удивив нас благоприобретенным за короткий срок акцентом, рассказала: у них родился второй ребенок, сын Левка. Чтобы порадовать родственников мужа, Тамара решила сделать мальчику обрезание. Но
— Мадам, обрезание мы делаем только еврейским детям.
— Но у меня еврейское дите!
— Это вы так считаете.
— Мой муж — еврей.
— Это вы так считаете. А мы скажем по-другому: вы живете в блуде с евреем.
(Тамара иудейства не принимала: их с Гариком вполне устраивал гражданский брак.)
Прибежал Гарри, стал громко возмущаться:
— Гестаповцы! Бериевцы!
На шум вышел доктор и успокоил его:
— Что вы слушаете этого старого фанатика? Сейчас все сделаем. Без него.
Года через два после Томкиного визита нас с Юлием пригласили в ЦК на инструктаж: предстояло ехать — первый раз — в капстрану, в Норвегию, писать сценарий про Фритьофа Нансена. И вдруг пожилой чиновник спросил:
— Вы с Пономаревой знакомы?
Мы не поняли про кого он, думали про спортсменку Пономареву, которая отличилась в Англии: украла в магазине шляпку. Удивились и сказали, что нет, не знакомы.
— Ну как же? С Тамарой Пономаревой-Римини.
— А-а, Тамара! С Тамарой знакомы, конечно.
Рассказали, как она к нам приходила в гости, а главное — как мы приходили к ним с Гариком в свой первый день свободы. И зная, что за общение с иностранкой не похвалят, уныло добавили:
— Если она опять приедет, мы ее опять позовем… А что?
— Да нет, — сказал хозяин кабинета. — У нас нет сведений, что она на кого-нибудь работает.
И нас благословили на поездку. Второй из «инструктирующих» улыбнулся:
— Лиха беда начало!
Это был Ермаш, наш будущий министр. А его начальник сказал доверительно:
— У меня ведь тоже непростая биография.
Возможно, сидел? Нам говорили, что Хрущев вернул кое-кого из сидельцев на пьедестал почета…
Когда в 1956 году отменили наконец «вечное поселение», нам выдали паспорта. Второсортные с «повышенной температурой» — 38 (или даже 39?) Тридцать восемь или тридцать девять мест, где обладатель такого паспорта не имел права жить: в столицах, в областных и приграничных городах. Но выезжать из Инты теперь разрешалось.
Мы с Юликом решили съездить в отпуск: очень хотелось погреться на южном солнышке. Но в Крым и на Кавказское побережье ехать было нельзя — пограничная зона.
Оба мы были полноправными членами горняцкого профсоюза: Особое Совещание «по рогам» не давало. И профком выделил нам путевки в шахтерский дом отдыха в Донбасе.
Мы не прогадали: погода весь июнь стояла такая, будто профком решил нам выдать разом все недополученное за 12 лет солнце. Ни одного пасмурного дня! Мы купались в Донце, загорали. Стыдно признаться, но мы даже натирались ореховым маслом, чтоб лучше загореть — и успокоились только когда сравнялись цветом со своим темно-коричневым чемоданом. Гуляли в красивейшей дубовой роще, дивились на кубистическое безобразие памятника большевику Артему, грозившему
нам с горы кулаком. Кулак был размером с железнодорожный вагон и такой же формы.А по вечерам мы писали у себя в комнатке сценарий «Комиссар шахты». В нем действовала собака Робин и девушка по имени Алла Краева — так звали нашу ихтинскую знакомую, которая нам обоим очень нравилась.
Примерно на двадцатой странице пришлось прерваться: почтальонка принесла нам шестнадцать телеграмм. Мама, тетка, все родственники и друзья поздравляли нас «с торжеством справедливости», с тем, что «наконец все произошло», что «сбылись наконец надежды». И только один человек — проездом оказавшийся в Москве лагерник Ромка Котин — написал прямым текстом: «Поздравляю с реабилитацией». Остальные не решались написать это слово — так глубоко засел в сознании страх перед всем, что связано с «органами». И это после XX-го съезда!..
На радостях мы хорошо выпили с шахтерами, соседями по столику (один все время называл меня Ваней, что мне очень льстило, и лез целоваться). А наутро с новым рвением сели дописывать сценарий.
Он получился короткий — пятьдесят четыре страницы. В Москве повезли его на студию, увидели на одной из дверей табличку «Редактор М. Рооз» и вычислили, что это та Марианна Рооз, красивая первокурсница, за которой в год нашего ареста ухаживала половина будущих террористов. У нее мы оставили рукопись — и уехали в Инту, отпуск подошел к концу.
Для себя мы решили так: если заключат договор, рассчитаемся и переберемся в Москву. А если нет, останемся в Инте: после реабилитации все десять лет лагеря нам зачли как работу на Крайнем Севере по вольному найму. Это значило — 100 % северной надбавки. Приличные деньги по тем временам, в Москве честным трудом мы столько не заработали бы.
Чтоб не искушать судьбу, мы старались не думать о сценарии. Хорошее правило: надеяться на лучшее, готовиться к худшему. Решили достроить к нашему домику еще одну комнату, чтоб жить — если не уедем — как люди. Уже поставили каркас, и тут пришла телеграмма — на этот раз одна. Мама сообщала: «Мосфильм заключит договор».
Стройку пришлось законсервировать. Домик мы продали — правда, дешевле чем купили. Простились с друзьями и отправились в Москву.
Там узнали: еще до нашего похода на Мосфильм у Пырьева, тогдашнего директора студии, побывали Л. З. Трауберг и А. Я. Каплер. С ходатайством:
— Иван, это хорошие ребята. Десять лет в лагерях просидели, надо им помочь.
Иван Александрович был человеком самостоятельных суждений. Вместо того, чтобы умилиться, сказал:
— А мое какое собачье дело? Я, что ли, их сажал?
Но сценарий прочел, и он ему понравился…
Тут и сказке конец.
Под занавес скажу: не сердитесь и не обижайтесь!
Те, про кого писал — за то, что писал, даже про друзей, без должного почтения.
Те, кто читает — за то, что обманул, наверно, их ожидания, рассказал о тюрьмах и лагерях как-то не так… Не заклеймил за злодейства советскую власть. Бог с ней! De mortuis aut bene aut nihil — «о мертвых или хорошо, или ничего».
Да я и не про нее писал. А про моих товарищей по команде, с которыми легче было пробежать стайерскую дистанцию.