62. Модель для сборки
Шрифт:
— Вы, дон, здесь не ко двору, — сказал Поланко. — И нечего тыкать мне свою тетрадь, где вы делаете заметки. Заметки о чем, спрашиваю я?
— Настало время, — сказал Калак, — чтоб кто-нибудь описал эту коллекцию ненормальных.
— Et ta soeur [95] , — сказала Телль, не уступая ему ни пяди.
— Не обращай на него внимания, — презрительно отозвался Поланко, — можно себе представить, что способен написать такой финтихлюпик. Че, скажи-ка, по какой причине ты не возвращаешься в Буэнос-Айрес, ты там вроде бы фигура известная, только непонятно почему.
95 И твою сестру (франц.).
— Сейчас тебе объясню, — сказал Калак, складывая тетрадь наподобие японского веера, что было знаком сильного гнева. — Я не могу решить важнейшую задачу, а именно: там многие меня очень любят in absentia [96] ,
Объяснение было встречено, как и следовало ожидать, минутой молчания.
96 В отсутствие (лат.).
— Вот видишь, — сделал надлежащий вывод Поланко, — куда лучше бы тебе сесть в мое такси, там таких историй не будет. А вы как думаете, слипинг бьюти? [97]
— Не знаю, — сказала Николь, очнувшись от долгой задумчивости, — но я готова сесть в твое желтое такси, ты такой добрый, и ты повезешь меня в…
— Довольно неопределенный адрес, — пробормотал Калак, снова открывая тетрадь.
— Да, красавица, я тебя повезу, — сказал Поланко, — а этого финтихлюпика мы оставим в дураках, если только вы, сударыня, не потребуете от меня чего-то другого. Ладно, согласен, пусть он садится, пусть, но скажите, разве это жизнь?
97 Спящая красавица (англ.).
Почему бы нет, в конце-то концов, почему бы Калаку не сесть в такси вместе с Николь и почему такси вдруг желтое? Рука крепко сжимала тетрадь, и карандаш «остановился», но ведь Калак уже столько раз сопровождал Николь в самые нелепые места, сидел с ней на диване в музее, провожал на вокзал, чтобы подать ей в окно вагона карамельки, они даже поговаривали о совместном путешествии, и, хотя они бы на это не пошли, Калака порадовало, что Николь пригласила его в желтое такси несмотря на гнев Поланко. Он поглядел на нее улыбаясь и снова укрылся за своей тетрадью — что-то говорило ему, что Николь опять ушла далеко, что она еще слаба и ей не хочется участвовать в играх, она была погружена в созерцание улицы, идущей на север (но этого Калак уже не видел), в дальнем конце которой блестела вода канала обманным блеском, потому что у горизонта параллельные аркады встречались и, возможно, то поблескивал какой-нибудь дом-башня из алюминия и стекла, а вовсе не вода канала; все равно оставалось только идти по этим галереям, без определенной причины переходя с одного тротуара на противоположный, и квартал за кварталом приближаться к тому далекому блеску, почти наверняка исходившему от канала в вечернем свете. Спешить не стоило, в любом случае, когда приду на берег канала, я буду чувствовать себя грязной и измученной, потому что в городе я всегда какая-то усталая и вроде бы грязная, и, возможно, поэтому так часто приходится тратить безумно много времени на коридоры отеля, которые ведут в ванные, где потом нельзя вымыться, потому что либо двери сломаны, либо нет полотенец, но что-то мне говорило, что теперь больше не будет ни коридоров, ни лифтов, ни уборных, что на сей раз не будет задержек, и улица с аркадами приведет меня наконец к каналу — так же как рельсы (но этого уже не видела Николь) вели поезд из Аркейля в Париж, — и блестящий след, усердно выписываемый Освальдом, вел его с одной стороны спинки сиденья на другую, пока окружавшие его делали все более точные расчеты и их спортивный азарт разгорался.
— Еще шажок, Освальд, ну же, не подведи меня, а то вон уже мерцают огни столицы, — подбадривал его мой сосед. — Четыре с половиной сантиметра за тридцать восемь секунд, отличная скорость; если и дальше так пойдет, можете прощаться с тысячью франков, слава богу, что я нынче утром дал ему добавочную порцию салата в предвидении волнений, связанных с открытием памятника, видите, метаболизм у него соответственный, о, это животное — утеха моей жизни.
— Когда он дойдет до этого черного пятна, похожего на след от смачного плевка, он затормозит всеми четырьмя рожками, — пророчил Поланко.
— Ты дурень, — сказал мой сосед. — Для него нет ничего вкусней слюны, даже высохшей. Последний этап он проделает на повышенной скорости, у него железная воля.
— Вы, дон, его подзуживаете своими речами, так любой может выиграть, — возмутился Поланко. — Иди-ка сюда, Сухой Листик, поддержи меня, видишь, этот тип злоупотребляет своим красноречием.
— Бисбис, бисбис, — выказала свою солидарность Сухой Листик.
— И вон та особа пусть подойдет, не все же о лютнях толковать, — проворчал Поланко. — Малышка, поди сюда на минутку. Ах, была бы тут моя толстуха, вот у кого азартная душа.
Селия неопределенно улыбалась, будто не понимая, и продолжала слушать Остина, который горячо толковал ей о различиях между виолами, арфами и пианино. Она не могла не видеть Элен, хотя старалась ее избегать весь день, с самого прибытия на площадь Аркейля, когда Элен поздоровалась с дикарями, just back from England [98] , и принялась болтать с Николь и Телль. Со своего почетного места среди эдилов Марраст сделал жест приветствия и благодарности, и Элен ему улыбнулась, точно подбадривая у
подножия эшафота. Так дикари встретились снова и были очень довольны, но Селия прилипла к руке Остина, немного сторонясь их всех, а когда садилась на поезд, то в надежде, что Элен сядет рядом с Николь, она выбрала себе место в другом конце вагона. Здесь, сказала она, указывая на скамью, где они сидели бы спиной к дикарям, но Остин отказался так ехать и, поясняя различие между клавесином и клавикордами, не сводил глаз с Элен, которая курила и временами смотрела журнал. Николь сквозь дремоту также смутно почувствовала, что глаза Остина прикованы к Элен, и, лениво спросив себя, с чего бы, тут же потеряла к этому интерес.98 Только что (возвратившимися) из Англии (англ.).
— Пожалуйста, не смотри на нее так, — попросила Селия.
— Я хочу, чтобы она знала, — сказал Остин. Ну да, b'eb'e [99] , как же мне не знать, можно ли себе представить, чтобы Селия смолчала, достаточно было увидеть их вместе на площади, и я сразу поняла, что все рассказано и как это правильно, что рассказано; вот и еще раз подушка оказалась удобным мостиком для тайн, и в какую-то минуту Остин, наверно, приподнялся, опершись на локоть, и посмотрел на нее так, как он смотрит на меня теперь, со всей суровостью, присущей невинным душам, потом захотел узнать все-все, и Селия закрыла себе лицо руками, и он отвел ее руки и повторил вопросы, и все было высказано обрывочными фразами вперемежку с поцелуями и ласками, и получено что-то вроде прощения, которого ей было незачем просить, а ему давать, вроде некоего аттестата на право жить такими вот счастливыми дурачками, держась за руки и любуясь печными трубами и начальниками всех станций от Аркейля до Парижа. «Потом он, наверно, тоже рассказал ей про Николь, — сказала себе Элеи. — И Селия, наверно, всплакнула, потому что всегда любила Николь и понимает, что потеряла ее как подругу, что потеряла нас обеих, Николь и меня, но ей, конечно, и в голову не приходит, что каким-то странным образом она потеряла Николь из-за того, что бежала от меня и оказалась между Николь и этим юнцом, так же как юнцу не придет в голову, что он должен не ненавидеть меня, но благодарить за Селию, и что мой сосед прав, говоря, что Сартр сумасшедший и что мы в гораздо большей степени являемся суммой чужих поступков, чем своих собственных. Вот и ты сидишь там спиной ко мне, вдруг какой-то умудренный и погрустневший, ну чем помогла тебе твоя прозорливость, если в конце концов ты тоже пляшешь под ту же безумную музыку. Что же тут делать, Хуан, остается лишь закурить еще одну сигарету и разрешить обиженному b'eb'e смотреть на меня, подставить ему свое лицо как географическую карту, чтобы он выучил его на память».
99 Дитя (франц.)
— Вон там, на лугу, смотри, — сказала Селия.
— Это корова, — сказал Остин. — Но вернемся к водяному органу…
— Черно-белая! — сказала Селия. — А какая красивая!
— Да, и у нее даже есть теленок.
— Теленок? Остин, выйдем сейчас же, пойдем взглянем на нее поближе, я никогда по-настоящему не видела корову, клянусь.
— В этом нет ничего удивительного, — сказал Остин.
— Мы сейчас подъезжаем к станции, потом мы можем сесть на следующий поезд, выйдем не прощаясь, чтобы никто не заметил.
Николь приоткрыла глаза и, будто в тумане увидев, как они прошли к выходу, подумала, что они переходят в другой вагон, желая уединиться; сейчас они были столь же далеки от нее, как Марраст, в окружении эдилов входящий после обмена мнениями в банкетный зал, как Хуан, сидящий к ней спиною возле скамьи, на которой обсуждались гонки, — все они виделись ей смутными, далекими, Остин уходит, Марраст далеко, Хуан сидит к ней спиной, и это даже лучше, так проще идти по улице, ведущей на север, — хотя в городе никогда не светило солнце, было известно, что канал находится на севере, и речь всегда шла о том, что надо идти к каналу, который, однако, мало кто видел, мало кому довелось следить за бесшумным движением плоских барж к заливу, откуда уходят в рейс к пресловутым островам. Идти под сенью аркад становилось все труднее, Николь замедляла шаг, но она была уверена, что вдали блестит канал, а не дом-башня и что блеск этот укажет ей, что делать, когда она подойдет к берегу, но теперь она этого знать не может и не может ни у кого спросить, хотя рядом сидит Элен и время от времени предлагает ей сигарету или говорит об открытии памятника, да, Элен, у которой было бы так просто спросить, добиралась ли она когда-нибудь до канала или же всегда должна была возвращаться на трамвае или входить в номер отеля и снова видеть веранды, и плетеные кресла, и вентиляторы.
— Этой статуе не хватает жизни, — настаивала Теяль, хранившая верность бронзовой русалочке, — и пусть Верцингеториг похож на гориллу, которая поднимает фисгармонию, ты меня не переубедишь. Не думай, что я не сказала этого Маррасту, и он в душе был со мной почти согласен, хотя единственное, что его интересовало, — это известия от Николь, кроме того, он, кажется, совсем засыпал от речей.
— Бедный Марраст, — сказал Хуан, усаживаясь рядом с Телль на скамейку, где прежде сидели Селия и Остин, — представляю его там, в зале, в окружении эдилов и лепнины, что одно и то же, сидит разнесчастный и жует остывшие бараньи котлеты, как обычно на таких ужинах, и думает о нас, которым так славно здесь, на этих скамейках из натуральной сосны.