Чтение онлайн

ЖАНРЫ

62. Модель для сборки
Шрифт:

Его вытянутая рука обвела кровать, комнату, окно, день. Новый Дели, Буэнос-Айрес, Женеву.

Телль поднялась, подошла к Хуану. Все еще вытянутая его рука коснулась ее грудей, медленно и ласково очертила ее бок и, опустившись до колена, не спеша возвратилась наверх, огладив бедро. Телль прижалась к нему и поцеловала в голову.

— Может и так случиться, что я когда-нибудь встречу ее в городе, — сказала она. — Ты же знаешь, если смогу, я приведу ее к тебе, дурачина ты этакий.

— О, — сказал Хуан, снимая ватку, — увидишь, это невозможно. Но мне хотелось бы знать, как ты туда попала, как ты поняла, что очутилась в городе. Раньше ты, бывало, рассказывала что-то туманное, это могли быть просто сны или безотчетное подражание вестям от моего соседа. Но теперь другое, это совершенно очевидно. Расскажи, Телль.

Что всех нас спасает, так это потаенная жизнь, имеющая мало общего с повседневной и астрономической, подспудный мощный поток, не дающий нам разбрасываться в попытках конформизма или заурядного бунта, это как бы непрерывная лавина черепах, чье противостояние быту никогда не прекращается, потому что движется она в запаздывающем темпе, едва ли сохраняя какую-то связь с нашими удостоверениями

личности, фото в три четверти на белом фоне, отпечатком большого пальца правой руки, с жизнью как с чем-то чужим, но о чем все равно надо заботиться, как о ребенке, которого оставили на вас, пока мать занимается по хозяйству, как о бегонии в горшке, которую надо поливать два раза в неделю, только, пожалуйста, лейте воды не больше, чем один кувшинчик, а то бедняжка у меня чахнет. Бывает, что Марраст или Калак смотрят на меня, как бы спрашивая, что я тут делаю, почему не освобождаю пространство, которое занимает мое тело; а иногда так смотрю на них я, а иногда Телль или Хуан, и почти никогда Элен, но иной раз и Элен, и в таких случаях мы, на которых смотрят, отвечаем на такой взгляд индивидуально или коллективно, словно желая узнать, до каких пор будут на нас так смотреть, и тогда мы ужасно благодарны Сухому Листику, на которую никогда не смотрят, и тем паче она не смотрит, наивно дающей знак, что пора на переменку и за игру.

— Бисбис, бисбис, — говорит Сухой Листик, восхищенная тем, что может говорить.

Людям, вроде г-жи Корицы, никогда не понять приступов ребячливости, которые обычно вызываются подобными взглядами. Почти всегда, после реплики Сухого Листика, игру затевает мой сосед. «Ути, ути, ути», — говорит мой сосед. «Ата-та по попке», — говорит Телль. Больше всех горячится Поланко. «Топ, топ, ножки, побежали по дорожке», — говорит Поланко. Так как все это обычно происходит за столиком в «Клюни», некоторые посетители явно начинают нервничать. Маррасту становится досадно, что люди так негибки, и он немедленно повышает голос. «Вот я вам зададу», — говорит Марраст, грозясь пальцем. «Бисбис, бисбис», — говорит Сухой Листик. «Ути, ути», — говорит мой сосед. «Бу-бух», — говорит Калак. «Топ, топ, ножки», — говорит Поланко. «Бу-бух», — настаивает Калак. «Тюк, тюк, тюк», — говорит Николь. «Ути, ути», — говорит мой сосед. «Гоп, гоп, гоп», — с восторгом говорит Марраст. «Бисбис, бисбис», — говорит Сухой Листик. «Гоп, гоп», — настаивает Марраст, который всегда стремится заткнуть нам рот. «Ути, ути», — говорит мой сосед. «Ата-та по попке», — говорит Телль. «Бу-бух», — говорит Калак. «Гоп, гоп», — говорит Марраст. «Агу-агусеньки», — говорит Николь. На этой стадии беседы часто случается, что мой сосед вынимает из кармана клеточку с улиткой Освальдом, появление еще одной персоны встречают бурными изъявлениями радости. Достаточно поднять проволочную дверцу, и Освальд предстает во всей своей влажной невинной наготе и начинает прогулку по галетам и кусочкам сахара, разбросанным на столе. «Ути, ути», — говорит мой сосед, поглаживая ему рожки, что Освальду совершенно не по вкусу. «Бисбис, бисбис!» — выкрикивает Сухой Листик, для которой Освальд вроде сыночка. «Тюк, тюк, тюк», — говорит Телль, изо всех сил стараясь приманить Освальда к себе. «Бисбис, бисбис!» — кричит Сухой Листик, протестуя против такого искательства.

Поскольку движения Освальда нимало не напоминают прыжки леопарда, мой сосед и прочие быстро теряют к нему интерес и углубляются в более серьезные материи; между тем Телль и Сухой Листик продолжают шепотом гипнотизировать его и приручать. «Бяка ты», — говорит Поланко. «Сам ты бяка», — говорит Калак, всегда готовый ему возразить. «Финтихлюпик», — ворчит Поланко. «Из всех, кого я знаю, вы самый большой бурдак», — говорит Калак. Тогда мой сосед спешит убрать Освальда со стола, потому что его огорчает любая напряженность в нашем кружке, а кроме того, уже дважды приходил Курро с предупреждением; что, если мы не уберем с глаз этого слизняка, он вызовет полицию, — эта подробность тоже не лишена значения.

— Ты, Курро, — говорит мой сосед, — поступил бы куда умнее, кабы остался в Асторге, а то здесь, в Париже, ты вовсе не ко двору, красавчик. Нет, дон, вы и впрямь тот безумный галисиец, о котором говорит фрай Луис де Леон, хотя некоторые считают, что он имел в виду ветер.

— Уберите-ка слизняка, или я позову жандарма, — говорит Курро, подмигивая нам одним глазом и одновременно повышая голос, чтобы успокоить госпожу Корицу, расплывшуюся за четвертым столиком слева, со стороны бульвара Сен-Жермен.

— Ладно, сделаем, — говорит Хуан, — можете идти.

— Бисбис, бисбис, — говорит Сухой Листик.

Все это, разумеется, кажется невероятно глупым госпоже Корице, так как, прямо надо сказать, теперь даме, очевидно, уже нельзя прийти в кафе, чтобы пристойно провести время.

— Говорю тебе, Лила, вот увидишь, они кончат тюрьмой, с виду сумасшедшие, вытаскивают все время из карманов какие-то странные вещи и болтают Бог весть что.

— Не огорчайтесь, тетя, — говорит мне Лила.

— Как я могу не огорчаться, — отвечаю я. — У меня от всего этого компрессия, клянусь тебе.

— Вы хотели сказать — депрессия, — пытается меня поправить Лила.

— Ничего подобного, милочка. При депрессии на тебя как будто что-то давит, ты опускаешься, опускаешься и в конце концов делаешься плоская, вроде электрического ската, помнишь, такая тварь в аквариуме. А при компрессии все вокруг тебя как-то вырастает, ты бьешься, отбиваешься, но все напрасно, и в конце концов тебя все равно прибивает к земле, как лист с дерева.

— Ах, вот как, — говорит Лила, она девушка такая почтительная.

— Я шла по улице с очень высокими тротуарами, — сказала Телль. — Это трудно объяснить, мостовая будто пролегла по глубокому рву, похожему на пересохшее русло, а люди ходили по двум тротуарам на несколько метров выше. Правду сказать, людей не было, только собака да старуха, и насчет старухи я тебе потом должна рассказать что-то очень занятное, а по тротуару в конце концов выходишь на открытую местность, дома там, кажется, кончались, это была граница города.

— О, граница, — говорит Хуан, — ее никто не знает, поверь.

— Во всяком случае, улица казалась мне знакомой, потому что другие уже ходили по ней. Не ты ли рассказывал мне про эту улицу? Тогда, возможно, Калак, с ним же что-то случилось на улице с высокими тротуарами. Место там такое, что сердце сжимается, тоска гложет беспричинная только из-за того, что ты там находишься,

что идешь по этим тротуарам, которые на самом деле не тротуары, а проселочные дороги, поросшие травкой и испещренные следами. В общем, если ты хочешь, чтобы я вернулась в Париж, так ты же знаешь, — ежедневно есть два поезда да еще самолеты, такие маленькие «Каравеллы».

— Не будь дурочкой, — сказал Хуан. — Если я тебе рассказал, что я чувствую, так именно для того, чтобы ты осталась. Ты сама знаешь: все, что нас разделяет, оно-то и помогает нам так хорошо жить вместе. Если же мы начнем умалчивать о том, что чувствуем, мы оба потеряем свободу.

— Ясность мысли — не самая сильная твоя сторона, — съязвила Телль.

— Боюсь, что так, но ты меня понимаешь. Конечно, если ты предпочитаешь уехать…

— Мне здесь очень хорошо. Только мне показалось, что все может измениться, и, если мы начнем высказывать мысли вроде той, которую ты сейчас изволил…

— Я вовсе не хотел тебя упрекать, просто меня встревожило, что мы оба побывали в городе, и я подумал, что когда-нибудь мы там можем встретиться, понимаешь, в каком-нибудь из номеров отеля или на улице с высокими тротуарами, столкнуться во время скитаний по городу, бесконечных поисков кого-то. Ты здесь, рядом, ты такая дневная. Мне тревожно думать, что теперь и ты, как Николь или Элен…

— О нет, — сказала Телль, откидываясь в постели на спину и вращая ногами педали невидимого велосипеда. — Нет, Хуан, там мы не встретимся, нет, дорогой мой, это немыслимо, это какой-то квадратный мыльный пузырь.

— Кубический, ослица, — сказал Хуан, усаживаясь на край кровати и критическим взором наблюдая за упражнениями Телль. — Ты великолепна, безумная моя датчанка. Бесстыжая, все прелести наружу, такая атлетичная, такая северная, вплоть до несносного бергманизма, без всяких теней, сплошная бронза. Знаешь, иногда, когда я смотрю на себя в зеркало, когда рассказываю тебе про Элен — причем, как всегда, все загрязняю, — я спрашиваю себя, почему ты…

— Тcс, в эту сторону удочку не закидывай, я всегда говорила, что я свою свободу тоже понимаю по-своему. Ты в самом деле думаешь, что я стала бы у тебя спрашивать, если бы мне вздумалось вернуться в Париж или в Копенгаген, где мать в отчаянии хранит последнюю надежду на возвращение взбалмошной дочери?

— Нет, надеюсь, ты не стала бы меня спрашивать, — сказал Хуан. — Словом, суди сама, хорошо ли я поступаю, рассказывая, что со мной происходит?

— Наверно, мне следовало бы обидеться, — раздумчиво сказала Телль, прекращая велосипедную езду, чтобы свернуться калачиком и упереться ногой в живот Хуана. — Будь у меня хоть где-нибудь крошечка ума. Мне кажется, где-то он есть, только я никогда его не видела. Ты не грусти, твоя безумная датчанка будет и дальше тебя любить на свой лад. Вот увидишь, мы в городе никогда не встретимся.

— Я в этом не так уверен, — пробормотал Хуан. — Но ты права, не будем совершать старую как мир глупость, не будем пытаться определять будущее, достаточно уже такого навсегда испорченного будущего скопилось в моем городе, и вне города, и во всех порах тела. Ты даешь мне что-то вроде удобного счастья, ощущение разумной человеческой повседневности, и это много, и этим я обязан тебе, только тебе, моему душистому кузнечику. Но бывают минуты, когда я чувствую себя циником, когда все табу моей расы дразнят меня своими клешнями; тогда я думаю, что поступаю дурно, что я тебя — если позволишь употребить ученый термин — превращаю в свой объект, в свою вещь, что я злоупотребляю твоей жизнерадостностью, таская тебя то туда, то сюда, закрываю и открываю, вожу с собой, а потом оставляю, когда приходит час тосковать или побыть одному. Ты же, напротив, никогда не делала меня своим объектом, разве что в глубине души жалеешь меня и бережешь в качестве повседневного доброго дела — закваска герлскаут или что-то в этом роде.

— А, гордость самца, — сказала Телль, упираясь всей ступней в лицо Хуану. — «Оставьте меня, я сам! — крикнул тореро». Помнишь, тогда, в Арле? Его оставили, и, боже мой, как подумаю, что было… Нет, сыночек, я тебя не жалею, вещь не может испытывать жалость к мужчине.

— Ты не вещь. Я не это хотел сказать, Телль.

— Не это, но ты же это сказал.

— Во всяком случае, сказал в упрек себе.

— О, бедненький, бедненький, — усмехнулась Телль, гладя его ступней по лицу. — Э, постой, так дело не пойдет, я уже знаю, что будет, если мы продолжим этот разговор, убери-ка отсюда свою лапку, помнится, в половине одиннадцатого у тебя заседание.

— Черт подери, и в самом деле, а теперь без двадцати десять.

— Старуха! — воскликнула Телль, вскакивая и распрямляясь во всем своем великолепии золотоволосой валькирии. — Пока ты будешь одеваться, я расскажу, это очень волнующе.

Волнующего там было немного, по крайней мере вначале, в той части рассказа, когда Хуан залежался в постели, и Телль, хотя и с грустью, спустилась одна позавтракать в оранжевом зале отеля «Козерог» и случайно, без всякого намерения, подслушала разговор старухи и юной англичанки, старуха сперва сидела за столиком в глубине и уже там затеяла беседу на бейсик-инглиш с молодой туристкой, потом вдруг спросила, нельзя ли составить ей компанию, и девушка ответила, о да, миссис, и я за моим столиком, загороженная огромным кувшином с грейпфрутовым соком, увидела, как старуха переместилась за столик к девушке, да с немалым трудом, потому что операция эта разделялась у нее на два этапа — сперва вскарабкаться на стул, а затем опуститься, — о, благодарю вас, миссис, дальше обычный разговор о том, кто откуда, о маршрутах, впечатлениях, таможнях и погоде, о да, миссис, о нет, миссис. Хуану, а тем паче Телль никогда не узнать, почему оказалось так необходимо все более внимательно прислушиваться к разговору и почему внушал этот разговор убежденность, что надо слушать и дальше и что для этого необходимо переехать немедля из этого отеля, что они и сделали в тот же вечер, поселившись в «Гостинице Венгерского Короля», старой и обветшалой, но зато находящейся так близко от Блютгассе, в пропыленном барочном лабиринте старой Вены. Жить вблизи Блютгассе — только это могло вознаградить Хуана за оставленные удобства, и гигиену, и бар «Козерога», но не было другого способа продолжать прислушиваться к речам фрау Марты во время завтрака, когда юная англичанка — о да, миссис, большое спасибо за то, что порекомендовали мне этот отель, куда более дешевый и типичный, — усаживалась за столик фрау Марты и рассказывала ей о своих вчерашних экскурсиях, были там, и Шенбрунн, и дом Шуберта, и прочее, но почему-то все это звучало как одна и та же экскурсия и как все экскурсии сразу, сплошной путеводитель Нагеля в пестрой обложке и в английском переводе, о да, миссис.

Поделиться с друзьями: