7том. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле
Шрифт:
Наконец наступил последний день коллежа.
Мои родители из самых лучших побуждений не освободили меня от дополнительного философского класса, но я воспользовался этой наукой совсем не так, как они ожидали. Не считая себя особенно умным, я все же находил преподанную нам философию настолько глупой, нелепой, вздорной, бессмысленной, что совершенно не верил истинам, которые она провозглашала и которые необходимо исповедовать и применять в жизни, если хочешь прослыть порядочным человеком и благонамеренным гражданином.
Был последний день учебного года. Большинство учеников разъезжалось на два месяца; некоторые счастливцы, вроде меня, уходили навсегда. Все связывали учебники в пачки и уносили с собой; я же бросил свои книги в помещении коллежа.
Наш преподаватель не стал давать урока. Он прочел нам главу о раздаче наград полкам из книги г-на Тьера «Консульство и Империя» [369] . Итак, чтобы завершить мое обучение, меня ознакомили с автором, который писал на самом скверном французском языке.
369
…из книги г-на Тьера «Консульство и Империя». — Тьер (см.
Я испытывал глубокую печаль при мысли, что уже не буду видеться с Муроном каждый день. Я пожал его худенькую горячую руку, скрывая волнение. Ведь я был в том возрасте, когда самые трогательные чувства кажутся постыдной слабостью, недостойной мужчины. Уже больше не рассчитывая встретиться на заседаниях академии, мы дали слово навещать друг друга на дому.
В коллеже я почти всегда чувствовал себя несчастным и потому предвкушал, что, покинув его навсегда, испытаю огромную радость. Однако, когда мы вышли из коллежа, чтобы больше туда не возвращаться, я был разочарован. Радость моя была не такой бурной и не такой искренней, как я ожидал. Тому виною моя слабая и робкая натура; тому причиной также ненавистная дисциплина, которая, руководя всеми мыслями и поступками учеников с детских лет до юности, делает их неспособными наслаждаться свободой и непригодными для самостоятельной жизни. Даже я испытал это на себе, хотя я каждый вечер ускользал от надзора воспитателей. Каково же было пансионерам, никогда не покидавшим своей тюрьмы! Школьное воспитание, как оно поставлено еще и теперь, не только не готовит ученика к деятельности, для которой он предназначен, но делает его беспомощным в жизни, особенно если он от природы покорен и кроток. Дисциплина, полезная для сорванцов-школьников, становится невыносимой и унизительной, когда ей принуждены подчиняться юноши семнадцати — восемнадцати лет. Однообразие занятий делает их скучными и бесполезными. Ум притупляется. Система наказаний и наград лишь сбивает с толку, ибо не соответствует тому, что ждет вас в жизни, где в самих поступках заключены их дурные или хорошие последствия. Поэтому, покидая коллеж, юноша не приспособлен к деятельности и боится свободы. Все это я смутно чувствовал, и это отравляло мою радость.
XV. Выбор профессии
Мне надо было не медля выбрать какое-нибудь занятие. Родители мои были не так богаты, чтобы я мог долго жить на их средства. Думы о будущем беспокоили и тревожили меня. Я предчувствовал, что мне нелегко будет найти место в жизни, где надо пробивать себе дорогу локтями; это искусство было мне совершенно чуждо.
Я замечал, что не похож на других, сам не зная, дурно это или хорошо, и это меня пугало. Кроме того, я был удивлен и обижен, что родители оставляют меня без совета и руководства, как будто считая меня не пригодным ни для какого дела. Я обратился к Фонтанэ, который уже записался на юридический факультет. Он рекомендовал мне посвятить себя адвокатуре, так как был убежден, что на этом поприще я меньше преуспею, чем он. И действительно, Фонтанэ, с его трескучими фразами, с его редкой способностью держать в голове всякий вздор из газет, вполне мог рассчитывать, что станет адвокатом не хуже других. На первых порах профессия защитника пришлась мне по душе. Я любил красноречие. Я думал: мне поручат защищать молодую вдову, я прославлюсь, и она в меня влюбится. Я все на свете сводил к любви.
Чтобы нащупать почву, я пошел с Фонтанэ в здание юридического факультета. Любя древности и достопримечательности родного города, я с почтением вдыхал пыль ученого квартала.
Пройдя до конца улицы Суфло, мы вступили на красивую площадь, обрамленную справа и слева массивными фасадами мэрии и юридического факультета, над которыми возвышался величественный Пантеон с куполом безупречной формы. Слева от нас помещалась библиотека св. Женевьевы с толстыми стенами, покрытыми надписями [370] , похожая скорее на огромный мавзолей в античном стиле, чем на здание для научных занятий. В глубине красовался пышный узорный фасад королевской церкви св. Стефана и монастырь св. Женевьевы с тянущимися к небу древними стрельчатыми окнами. О столетия! о воспоминания! о величественные памятники прежних поколений!
370
…покрытыми надписями… — Стены библиотеки св. Женевьевы покрыты именами знаменитых писателей.
Но Фонтанэ не был расположен глазеть на старые камни; он потащил меня в обширную аудиторию, где профессор Деманжа читал лекцию по римскому праву. Многочисленные студенты слушали его в глубоком молчании и писали конспекты с такой быстротой, точно не пропускали ни одного слова.
— Папаша Бюнье читает тот же курс, но у него мало слушателей, — шепнул мне Фонтанэ. — Это гнусный старикашка. У него вечно течет из носа, и он сморкается в красный платок величиной с простыню. А на лекциях Деманжа, как видишь, всегда полно, — его очень высоко ценят.
Деманжа мне вовсе не понравился. Я нашел, что голос у него монотонный и говорит он вяло; так оно и было, но, будь я поумнее, я бы понял, что студенты ценят в его лекциях ясность и четкость изложения.
Фонтанэ, который не давал передохнуть ни себе, ни другим, мигом увлек меня из большой аудитории в зал, где шли экзамены на лиценциата. Экзаменаторы держались с большой торжественностью, явно стремясь поразить воображение. Они восседали в мантиях вокруг стола, покрытого зеленым сукном; их было трое, как судей в преисподней, и восседали они на возвышении, взирая с высоты своего величия на съежившегося, перепуганного кандидата. Судья, сидевший посредине, был тучный, напыщенный и грязный. Именно он вел экзамен, когда мы вошли в зал. Его главной заботой было поразить своим могуществом и грозным видом. Он задавал вопросы внушительно и торжественно, иногда, по примеру Сфинкса, этой жестокой девы, коварно затемнял их смысл и своим глубоким низким голосом, напоминающим рев быка, устрашал кандидата, который отвечал слабым, дрожащим шепотком. После него взял слово судья, сидевший справа.
Этот был маленький, тощий, зеленый, как попугай, и говорил в нос пискливым голосом. Судя по всему, во время экзамена он не столько стремился проверить знания кандидата, сколько побольнее уязвить сарказмами своего дородного собрата, на которого намекал, не называя по имени, но обмениваясь с ним колючими ядовитыми взглядами. Трое судей так ненавидели друг друга, что для остальных у них ненависти уже не хватало. Довольные тем, что привели в трепет кандидата, они присудили ему степень, и все обошлось без слез и зубовного скрежета.Напоследок мы зашли посмотреть экзамен на медицинском факультете. Там было все по-другому. Кандидат, располневший и плешивый, казался уже немолодым. Осторожно и нерешительно он резал скальпелем распростертый перед ним труп сухонького старичка, который, казалось, насмешливо ухмылялся. Профессор с длинными татарскими усами, удобно развалясь в кресле, спрашивал у студента:
— Ну, а железа? Где же она? Вы что, до завтра ее не найдете?
Ответа не последовало. Двое ассистентов что-то писали или исправляли письменные работы. На одном из них была надета шапка с меховой опушкой, нелепой формы и непомерной величины, более похожая на кивер, чем на шапку. Фонтанэ объяснил, что это музейный образец головного убора, сделанный в 1792 году по рисунку Давида, что шапка хранилась в музейной витрине факультета, а этот профессор чуть ли не насильно вытребовал ее у служителя. Тут экзаменатор, задрав ноги на ручку кресла, опять спросил:
— Ну, а железа?
На этот раз он получил ответ:
— Она атрофирована.
Тогда профессор заявил, что это вина покойника и что мертвецу надо поставить плохую отметку.
И вот, несмотря на непринужденность обстановки и бесцеремонность профессоров, мне стало ясно, что этот экзамен по существу гораздо значительнее, чем экзамен у юристов, на котором мы недавно присутствовали, и что высокопарность ученых только подчеркивает смешные стороны науки.
Я покинул экзаменационный зал с искренним желанием учиться медицине. Правда, это желание не было настолько твердым, чтобы побудить меня к долгим и трудным занятиям в совершенно незнакомой мне области. Опасаясь, что уже в зрелых годах, как тот толстый плешивый студент, я вдруг не сумею найти железу на шее ухмыляющегося трупа, я отказался от этого еле зародившегося намерения.
Впоследствии я часто жалел, что не выбрал медицины. Я не знаю ничего прекраснее жизни какого-нибудь Клода Бернара [371] и часто завидую плодотворной гуманной деятельности деревенских врачей. Отец отдавался своей профессии с ревностным усердием, но не советовал мне за нее браться.
За обедом я твердо решил стать юристом, но в ночной тишине, оставшись один в спальне, одумался, рассудив, что жестокая природа лишила меня драгоценного дара красноречия, что за всю жизнь я не мог и двух слов сказать без подготовки и что произнести защитительную речь — вещь для меня совершенно немыслимая. Не надеясь, по многим причинам, стать поверенным, судьей или нотариусом и считая, что изучение права потребует от моих родителей ненужных жертв, я отказался от мысли изучать свод законов Юстиниана и Кодекс Наполеона [372] . Тут я пожалел, что не готовился в Сен-Сирское училище. Меня привлекала мысль стать офицером, при непременном условии быть похожим на офицера Альфреда де Виньи, великодушного и меланхоличного. Я прочел со страстным увлечением «Рабство и величие солдата» и уже видел в мечтах, как я иду медленным шагом по двору казармы, в изящном доломане, стройный, молчаливый, готовый на вечную преданность и величайшие подвиги. Потом я узнавал в офицерской столовой, что объявлена война. Мы готовились к походу с таким же спокойным достоинством и решимостью, какие начертаны на лицах Леонида и трехсот спартанцев на картине Давида [373] . Мы выступали в поход. Я ехал верхом во главе отряда. Мы скакали по бесконечным дорогам, мимо полей, деревень, лесов, скал, широких рек. Вдруг нам встречался неприятель. Я дрался храбро, но без ненависти. Мы брали много пленных. Я обращался с ними хорошо и следил, чтобы за вражескими ранеными ухаживали так же заботливо, как за нашими. При втором столкновении, кровавом и страшном, я был награжден на поле боя. Надо признать, я был образцовым офицером. Вместе с товарищами мы стояли на постое в старинном замке среди лесов, где обитала в одиночестве красавица графиня, супруга генерала; но ее муж был груб и жесток, и она его не любила. Мы полюбили друг друга исступленной и упоительной любовью. Враги были побеждены и с тех пор стали моими друзьями.
371
Клод Бернар (1813–1873) — французский естествоиспытатель и физиолог, посвятивший свою жизнь научному экспериментированию. Автор книги «Введение в экспериментальную медицину» (1866).
372
…свод законов Юстиниана и Кодекс Наполеона. — Юстиниан — византийский император (527–565), по его приказанию был составлен свод римских гражданских законов. В 1804 г. Наполеон ввел Гражданский кодекс — свод законов, юридически закрепивший победу буржуазных отношений во Франции; кодекс Наполеона явился основой последующего французского законодательства.
373
…трехсот спартанцев на картине Давида. — Имеется в виду картина «Леонид в Фермопилах», в центре которой изображен задумавшийся перед боем спартанский царь Леонид. В 480 г. до н. э. Леонид с тремястами спартанцами отстаивал от персов Фермопильское ущелье, причем все его воины погибли в этом сражении.
Проснувшись утром, я стал сомневаться, верно ли я представляю себе жизнь военного.
Фонтанэ явился спозаранку и сразу перешел к делу с тем видом превосходства, который он вечно на себя напускал. Он объявил, что я должен немедленно записаться на лекции, и взялся в тот же день лично проводить меня в канцелярию факультета, где его уже знают. Я просил его ничего не предпринимать; сказал, что решил не поступать на юридический факультет, и объяснил причины. Фонтанэ и слышать ничего не хотел. Он уверял, что, немного поупражнявшись, я стану адвокатом не хуже других, что тут отнюдь не требуется особенных талантов. Посещая палату, он встречал защитника, страдавшего полной потерей памяти, который отлично выступал в суде при помощи шпаргалки величиной с ладонь. А другой адвокат — заика, то и дело запинался да вдобавок еще ни с того ни с сего лаял по-собачьи, и все-таки сносно провел трудный процесс, и выиграл его.