А П Чехов в воспоминаниях современников
Шрифт:
Рассказывая, Чехов досмеялся до слез и, отирая слезы, продолжал:
– Я говорю: "Горький добрый". А он: "Нет, нет, я знаю. У него утиный нос, такие носы бывают только у несчастных и злых. И женщины не любят его, а у женщин, как у собак, есть чутье к хорошему человеку. Вот Сулер - он обладает действительно драгоценной способностью бескорыстной любви к людям. В этом он - гениален. Уметь любить - значит все уметь..."
Отдохнув, Чехов повторил:
– Да, старик ревнует... Какой удивительный...
О Толстом он говорил всегда с какой-то особенной, едва уловимой, нежной
Неоднократно жаловался, что около Толстого нет Эккермана, человека, который бы тщательно записывал острые, неожиданные и, часто, противоречивые мысли старого мудреца.
– Вот бы вы занялись этим, - убеждал он Сулержицкого, - Толстой так любит вас, так много и хорошо говорит с вами.
О Сулере Чехов сказал мне:
– Это - мудрый ребенок...
Очень хорошо сказал.
Как-то при мне Толстой восхищался рассказом Чехова, кажется "Душенькой". Он говорил:
– Это - как бы кружево, сплетенное целомудренной девушкой; были в старину такие девушки-кружевницы, "вековуши", они всю жизнь свою, все мечты о счастье влагали в узор. Мечтали узорами о самом милом, всю неясную, чистую любовь свою вплетали в кружево.
– Толстой говорил очень волнуясь, со слезами на глазах{510}.
А у Чехова в этот день была повышенная температура, он сидел с красными пятнами на щеках и, наклоня голову, тщательно протирал пенсне. Долго молчал, наконец, вздохнув, сказал тихо и смущенно:
– Там - опечатки... /511/
О Чехове можно написать много, по необходимо писать о нем очень мелко и четко, чего я не умею. Хорошо бы написать о нем так, как сам он написал "Степь", рассказ ароматный, легкий и такой, по-русски, задумчиво грустный. Рассказ - для себя.
Хорошо вспомнить о таком человеке, тотчас в жизнь твою возвращается бодрость, снова входит в нее ясный смысл.
Человек - ось мира.
А - скажут - пороки, а недостатки его?
Все мы голодны любовью к человеку, а при голоде и плохо выпеченный хлеб - сладко питает. /512/
И.А.БУНИН
ЧЕХОВ
I
Я познакомился с ним в Москве, в конце девяносто пятого года. Мне запомнилось несколько характерных фраз его.
– Вы много пишете?
– спросил он меня как-то.
Я ответил, что мало.
– Напрасно, - почти угрюмо сказал он своим низким, грудным голосом. Нужно, знаете, работать... Не покладая рук... всю жизнь.
И, помолчав, без видимой связи прибавил:
– По-моему, написав рассказ, следует вычеркивать его начало и конец. Тут мы, беллетристы, больше всего врем... И короче, как можно короче надо писать.
После Москвы мы не виделись до весны девяносто девятого года{512}. Приехав этой весной на несколько дней в Ялту, я однажды вечером встретил его на набережной.
– Почему вы не заходите ко мне?
– сказал он.
– Непременно приходите завтра.
– Когда?
– спросил я.
– Утром, часу в восьмом.
И, вероятно заметив на моем лице удивление, он пояснил:
– Мы встаем рано. А вы?
– Я тоже, - сказал я.
– Ну, так вот и приходите, как
встанете. Будем пить /513/ кофе. Вы пьете кофе? Утром надо пить не чай, а кофе. Чудесная вещь. Я, когда работаю, ограничиваюсь до вечера только кофе и бульоном. Утром - кофе, в полдень бульон.Потом мы молча прошли набережную и сели в сквере на скамью.
– Любите вы море?
– сказал я.
– Да, - ответил он.
– Только уж очень оно пустынно.
– Это-то и хорошо, - сказал я.
– Не знаю, - ответил он, глядя куда-то вдаль и, очевидно, думая о чем-то своем.
– По-моему, хорошо быть офицером, молодым студентом... Сидеть где-нибудь в людном месте, слушать веселую музыку...
И, по своей манере, помолчал и без видимой связи прибавил:
– Очень трудно описывать море. Знаете, какое описание моря читал я недавно в одной ученической тетрадке? "Море было большое". И только. По-моему, чудесно{513}.
В Москве я видел человека средних лет, высокого, стройного, легкого в движениях; встретил он меня приветливо, но так просто, что я принял эту простоту за холодность. В Ялте я нашел его сильно изменившимся: он похудел, потемнел в лице, двигался медленнее, голос его звучал глуше. Но, в общем, он был почти тот же, что в Москве: приветлив, но сдержан, говорил довольно оживленно, но еще более просто и кратко и во время разговора все думал о чем-то своем, предоставляя собеседнику самому улавливать переходы в скрытом течении своих мыслей, и все глядел на море сквозь стекла пенсне, слегка приподняв лицо. На другое утро после встречи на набережной я поехал к нему на дачу. Хорошо помню это солнечное утро, которое мы провели в его садике. С тех пор я начал бывать у него все чаще, а потом стал и совсем своим человеком в его доме. Сообразно с этим изменилось и отношение его ко мне, стало сердечнее, проще...
Белая каменная дача в Аутке, ее маленький садик, который с такой заботливостью разводил он, всегда любивший цветы, деревья, его кабинет, украшением которого служили только две-три картины Левитана{513} да большое полукруглое окно, открывавшее вид на утонувшую в садах долину Учан-Су и синий треугольник /514/ моря, - те часы, дни, иногда даже недели, которые проводил я на этой даче, навсегда останутся памятны мне...
Наедине со мной он часто смеялся своим заразительным смехом, любил шутить, выдумывать разные разности, нелепые прозвища; как только ему хоть немного становилось лучше, он был неистощим на все на это. Любил разговоры о литературе. Говоря о ней, часто восхищался Мопассаном, Толстым. Особенно часто он говорил именно о них да еще о "Тамани" Лермонтова.
– Не могу понять, - говорил он, - как мог он, будучи мальчиком, сделать это! Вот бы написать такую вещь да еще водевиль хороший, тогда бы и умереть можно!
Часто говорил:
– Никому не следует читать своих вещей до напечатания. Никогда не следует слушать ничьих советов. Ошибся, соврал - пусть и ошибка будет принадлежать только тебе. В работе надо быть смелым. Есть большие собаки и есть маленькие собаки, но маленькие не должны смущаться существованием больших: все обязаны лаять - и лаять тем голосом, какой господь бог дал.