Чтение онлайн

ЖАНРЫ

А порою очень грустны
Шрифт:

— Ты по Клер не скучаешь? — спросил Митчелл.

— Скучаю.

— А по виду не скажешь.

Ларри обдумал это, глядя Митчеллу в глаза, но ничего не сказал.

— Как с ней в постели было?

— Слушай, Митчелл, хватит, — проворчал Ларри беззлобно.

— Да ладно тебе. Как оно было?

— Она была без тормозов. Просто невозможно поверить.

— Расскажи.

Ларри отхлебнул вина, размышляя.

— Ответственная такая. Из тех девушек, которые говорят: «О’кей. Ложись на спину».

— А потом в рот брала?

— Э-э… ну да.

— «Ложись на спину». Как будто у врача.

Ларри кивнул.

— Неплохо, наверное, было.

— Ничего особенного.

Этого Митчелл вынести уже не мог.

— То есть как?! — воскликнул он. — И ты еще жалуешься?

— Да мне как-то не особенно понравилось.

Митчелл откинулся назад, словно пытаясь отмежеваться от подобной ереси. Он осушил свой стакан и заказал еще один.

— А как же бюджет? — предостерег Ларри.

— Плевать.

Ларри тоже заказал еще вина.

Они пили вино, пока хозяин не сказал, что пора закрываться. Доковыляв до гостиницы, они рухнули в большую двуспальную кровать. В какой-то момент Ларри во сне навалился на Митчелла, а может, Митчеллу

это почудилось. У него началась эрекция. Он подумал, что его может стошнить. Во сне кто-то отсасывал у него, возможно — Ларри, а потом он проснулся и услышал, как Ларри говорит: «Фу, какой ты вонючий», но при этом не отталкивает его. Тут Митчелл снова отрубился, а утром они оба вели себя так, будто ничего не произошло. Может, так оно и было.

К концу ноября они добрались до Греции. От Бриндизи они на пароме, пропахшем дизельным топливом, доплыли до Пирея, нашли комнату в гостинице недалеко от площади Синтагма. Когда он глазел на улицу с гостиничного балкона, Митчелла осенило. Греция — не часть Европы. Это Ближний Восток. Серые высотки с плоскими крышами, такие же, как эта, в которой находился он, простирались до самого горизонта, затянутого дымкой. Из крыш и всех поверхностей торчали стальные брусья, отчего казалось, что здания утыканы колючками, ощетинились, окруженные едкой атмосферой. Это вполне мог быть Бейрут. Густой смог ежедневно смешивался со слезоточивым газом, когда на улицах полиция сражалась с протестующими. Демонстрации протеста происходили постоянно: против правительства, против вмешательства ЦРУ, против капитализма, против НАТО, за возвращение эльгинского мрамора. Греция, колыбель демократии, загнанная в угол свободой слова. В кофейнях каждый выказывал свою осведомленность, и никто не способен был ничего сделать.

Попадавшиеся изредка старые вдовы, одетые с головы до ног в черное, напоминали Митчеллу его бабушку. Он узнавал сладости и выпечку, звуки речи. Но большинство людей казались ему чужими. Мужчины были, как правило, на голову ниже его. Возвышаясь над ними, Митчелл представлялся себе шведом. То здесь, то там он замечал сходство в лице, но этим все и кончалось. Среди анархистов и поэтов с желтыми зубами в баре через улицу от их гостиницы, среди таксистов с горилльими шеями, возивших его по городу, и православных в сане священника, которых он видел на улицах и в дымных часовнях, Митчелл чувствовал себя американцем, как никогда в жизни.

Куда бы они ни зашли поесть, еда везде была чуть теплой. Мусака и пастицио, баранина и рис, жареная картошка, окра в томатном соусе — все лежало на противнях и подогревалось до температуры на несколько градусов выше комнатной в открытых кухнях. Ларри начал заказывать рыбу, приготовленную на гриле, но Митчелл, оставаясь верным памяти, продолжал есть блюда, которые готовила ему бабушка, когда он был маленьким. Он все ожидал, что ему дадут хорошую тарелку горячей мусаки, но, съев четвертый кусок за три дня, понял, что грекам нравится, когда еда чуть теплая. Одновременно с этим открытием, словно прежде его защищало неведение, начались первые проблемы с желудком. Он убежал к себе в гостиничный номер и следующие три часа провел на унитазе, до странности низком, уставившись на последний выпуск «И катимерини». На фотографиях были изображены премьер-министр Папандреу, беспорядки в Афинском университете, полиция, стреляющая слезоточивым газом, и женщина с поразительно морщинистой кожей, которую, судя по подписи, звали, как невероятно это ни звучало, Мелина Меркури.

Окончательное поражение нанес ему греческий алфавит. Когда ему было двенадцать лет, он, любимец бабушки, часто сидел у ног своей яя и учил греческий алфавит. Но дальше сигмы так и не продвинулся, теперь же забыл все, кроме альфы и омеги.

Проведя в Афинах три дня, они решили автобусом отправиться на Пелопоннес. Перед отъездом они зашли в бюро «Американ-экспресс», чтобы обменять чеки. Однако сперва Митчелл осведомился в окошке «Общие услуги», нет ли для него почты. Женщина протянула Митчеллу два конверта. В вычурном курсиве на первом он узнал почерк матери. Но тут он увидел второй, и сердце его подпрыгнуло. На конверте стояли его имя и адрес — «Американ-экспресс, для передачи», — напечатанные на механической пишущей машинке, в которой пора было сменить ленту. Буквы «а» и «с» в его фамилии почти не пропечатались. Перевернув конверт, он прочел обратный адрес: «М. Ханна, Пилгрим-Лейкская лаборатория, Старбак, кв. 12, Провинстаун, МА 02657».

Митчелл быстро, словно в конверте содержалось нечто богохульное, запихал письмо в задний карман джинсов. Стоя в очереди к окошку кассира, он открыл письмо от Лилиан.

Дорогой Митчелл!

С тех пор как у нас с отцом появилась квартирка в Веро-Бич, мы превратились в «перелетных птиц», но только в этом году на самом деле заслужили такое прозвище. Во вторник мы долетели на «херби» от Детройта до самого Форт-Майерса. Это оказалось так чудно: летишь на собственном личном самолете, и на всю дорогу уходит всего шесть часов. (Помню, когда-то на машине мы доезжали за двадцать четыре!) Мне понравилось смотреть, как далеко-далеко внизу проплывает земля. Летишь не так высоко, как в настоящем авиалайнере, поэтому можно как следует разглядеть местность, все эти петляющие реки и, конечно, фермерские угодья — совсем как бабушкино старое стеганое покрывало. Правда, не могу сказать, чтобы полет особенно располагал к беседе. За шумом мотора почти ничего не слышно, а отец большую часть времени сидел в наушниках, чтобы слушать «эфир», так что мне не с кем было поговорить, не считая Керби, который сидел у меня на коленях. (Только что заметила, что «херби» и «Керби» звучат в рифму.)

Отец по пути показывал мне разные места. Мы летели прямо над Атлантой, над какими-то большими болотами, от этого я немного забеспокоилась. Если бы пришлось там приземлиться, на целые мили вокруг были бы одни только змеи и аллигаторы.

Как можно из всего этого заключить, твою маму нельзя назвать образцовым «вторым пилотом». Дин все время говорил мне: перестань волноваться, у нас все «под контролем». Но по дороге нас так трясло, я даже книжку почитать не могла. Все, что мне оставалось, — это смотреть в окошко, а через некоторое время даже старые добрые Штаты перестали казаться такими уж интересными. Но, по крайней мере, мы добрались до места целые и невредимые, так что теперь мы в Веро. Погода тут, как обычно, слишком жаркая. На Рождество приедет из Майами Уинстон (в канун Рождества у него, как он говорит, какая-то звукозапись, поэтому раньше не сможет). Ник и Салли прилетают с маленьким

Ником завтра вечером. Мы с Дином собираемся встретить их в аэропорту Ф.-Лодердейл и отвезти в очень милое местечко, которое мы нашли в Форт-Пирсе, совсем рядом с А1А, на воде.

Странное, наверно, будет ощущение в этом году: Рождество, а нашего «малыша» с нами нет. Мы с отцом страшно рады, что у вас с Ларри появилась эта возможность «посмотреть мир». Ты заслужил — столько работал в университете. Думаю о тебе каждый день, пытаюсь представить, где ты сейчас, что делаешь. Ведь обычно я знаю, где ты живешь, где спишь. Даже в университете мы обычно знали, как выглядит твое жилье, так что мне нетрудно было представить себе мысленно, как ты там. А теперь я большую часть времени не знаю, где ты, так что спасибо за все твои открытки. Мы получили открытку из Венеции, со стрелкой, которая указывает на «нашу гостиницу». Саму гостиницу я толком не смогла рассмотреть, но рада, что там «дешево и сердито», как ты говоришь в записке. Венеция кажется каким-то волшебным местом, идеальной средой для молодого «литератора», который ищет вдохновение.

У Керби на заду пятачок, с которого почти слезла вся шерсть. Он его лижет, сил никаких нет. Когда он сворачивается бубликом, чтобы добраться до места, где чешется, я всегда хохочу. (Вот бы мне самой так научиться, когда у меня чешется спина!) Если сегодня-завтра не станет лучше, придется мне отвезти Керби к ветеринару.

Пишу это письмо, сидя во дворике, под зонтом, стараюсь прятаться от солнца. Даже зимой здешнее солнце сушит мне кожу, сколько бы ни мазалась увлажняющим кремом. В данный момент «старина отец» сидит в гостиной, спорит с каким-то политиком, выступающим по ТВ (избавлю тебя от соленых словечек, но суть можно выразить так: «Не …ди!»). Не понимаю, как человек может смотреть столько новостей в один день. Дин сказал мне сказать тебе, когда будешь в Греции, непременно скажи «всем этим ихним социалистам: благодарите Бога за Рональда Рейгана».

Кстати о Боге, тебе пришел пакет от «Отцов павлистов» на мичиганский адрес до того, как мы уехали с озера. Знаю, ты собираешься подавать в школу богословия, и это, наверное, как-то с этим связано, но я все равно немножко задумалась. Твое последнее письмо — не открытка из Венеции, а то, на голубой бумаге, сложенной как письмо (их еще, кажется, аэрограммами называют?), — было на тебя не похоже. Что ты имеешь в виду, когда пишешь: «Царство Божье» — это не место, а состояние души, и тебе кажется, что ты увидел его «проблески»? Ты же знаешь, я много лет пыталась найти церковь, куда можно было бы вас, мальчиков, водить, но, как мне ни хотелось, я так толком и не смогла ни во что поверить. Так что твой интерес к религии мне скорее понятен. Но вот этот «мистицизм», про который ты говоришь в письмах, эта «темная ночь души», — это может показаться какой-то «заумью», как сказал бы твой брат Уинстон. Ты уже четыре месяца как уехал, Митчелл. Мы столько времени тебя не видели, и нам трудно как следует представить себе, как у тебя идут дела. Хорошо, что вы путешествуете вместе с Ларри, ведь если бы ты путешествовал совсем один, я бы, наверное, еще больше волновалась. Мы с отцом по-прежнему не очень рады тому, что ты едешь в Индию, но ты теперь взрослый и можешь делать что хочешь. Но мы очень переживаем, что с тобой никак нельзя связаться, а ты не можешь связаться с нами в экстренной ситуации.

О’кей, хватит на этот раз советов от мамочки. Как мы по тебе ни скучаем, а мы особенно будем скучать по тебе на Рождество, все же мы с отцом довольны, что ты смог устроить себе это настоящее приключение. С того самого дня, когда ты родился, Митчелл, ты был и остаешься для нас самым дорогим подарком, и хотя в Бога я скорее не верю, но каждый божий день благодарю «кого-то там, наверху» за то, что дал нам такого сына — такого замечательного, любящего и талантливого, как ты. Еще с тех пор, когда ты был маленький, я всегда знала, что ты вырастешь и добьешься чего-нибудь. Как бабушка тебе всегда говорила: «Выше бери, мальчик, выше бери».

Нашла в антикварном магазине в Веро очень милый письменный столик, хочу поставить здесь в комнате для гостей, чтобы всегда поджидал тебя, когда приедешь в гости. У тебя в поездке столько всяких впечатлений, что ты, может быть, захочешь…

Митчелл дошел до этого места, и тут его похлопали по плечу сзади. Это была женщина, постарше его, за тридцать.

— Там кассир освободился, — сказала она.

Поблагодарив ее, Митчелл положил письмо Лилиан в конверт и направился к открытому окошку. Пока он подписывал свои чеки, освободилось окошко рядом, и к нему подошла женщина, что стояла в очереди за ним. Она улыбнулась Митчеллу, он улыбнулся в ответ. Когда кассир отсчитал ему драхмы, Митчелл вернулся в зал и стал искать Ларри.

Того нигде не было видно, и Митчелл, сев в кресло, снова вытащил письмо от Мадлен. Он точно не знал, хочется ли ему прочесть это письмо. За последнюю неделю, с того самого вечера в Венеции, когда он так страшно напился, душевное равновесие Митчелла отчасти восстановилось. Иначе говоря, теперь он вспоминал о Мадлен два-три раза в день, а не десять-пятнадцать. Время и расстояние делали свое дело. Однако письмо грозило в несколько секунд все испортить. В мире компьютеров IBM Selectrics и изящных машинок «Оливетти» Мадлен непременно надо было напечатать свое письмо на старинной машинке, так что при виде шрифта на ум приходили какие-то архивные документы. То, что Мадлен любила старомодные вещи вроде своей машинки, вселяло в Митчелла надежду, что она может полюбить и его. Верность Мадлен старой машинке сочеталась с ее неумением обращаться с механическими штуками, поэтому она и не сменила ленту, а буквы «а» и «с» остались непропечатанными (эти клавиши сносились от частого использования). Ясно, что Бэнкхед, несмотря на всю свою научную одаренность, не в состоянии был справиться с этим делом — сменить ленту в машинке Мадлен. Ясно, Бэнкхед слишком занят собой или ленив, а может быть, и вовсе против того, чтобы она пользовалась механической машинкой. Из письма Мадлен следовало, что Бэнкхед ей не подходит, а Митчелл подходит, а ведь он еще даже не открыл его.

Митчелл знал, как ему следовало поступить. Если он серьезно решил поддерживать душевное равновесие, отделиться от всего земного, то ему следовало донести письмо до мусорной корзины в противоположном конце зала и бросить туда. Вот что ему следовало сделать.

Вместо того он положил письмо в рюкзачок, во внутренний карман, поглубже, чтобы не думать о нем.

Снова подняв глаза, он увидел, как к нему приближается та женщина из очереди. У нее были длинные прямые светлые волосы, высокие скулы и узкие глаза. Она не была накрашена, и одежда ее выглядела странно. Мешковатая футболка навыпуск и длинная юбка, доходившая до лодыжек. На ногах — кроссовки.

Поделиться с друзьями: