…А родись счастливой
Шрифт:
Игорь сыграл в примитив: дёрнул бровями, дескать, за светлую, так за светлую, и непритязательно, как горькую, одним глотком принял коньяк. Разула она его этим тостом. А без штиблет сползла и барменская импозантность. Потянуло на простоту.
— Ты была счастлива с ним? — спросил он. — Только откровенно.
— Мне будет очень не хватать его, — сказала она, опуская руку с непригубленным фужером в колени.
— Мне — тоже. — Игорь налил себе, быстро выпил. — И не только будет, но и было уже, особенно в последнее время, когда он, как он говорил, «поспустил нас с шеи».
— Ну, а если совсем откровенно… — Люба закинула голову и какое-то время смотрела на продолговатые пятна света на потолке. Над нею они были чёткие, и можно было уловить рисунок накинутой на бра салфетки, а дальше — вытягивались, теряли резкость и силу и сходились
Два бокала коньяка пали Игорю «на старые дрожжи», он стал быстро хмелеть, сам почувствовал это и пытался сопротивляться, но кроме угловатой суетности в словах и движениях его усилия ничего не давали.
— Значит этот несчастный случай, — он мотнул головой в её сторону, — может, не случай?
— Кто же это знает?
— Запросто выясним! Вот скажи мне, завещание он давно писал?
— Завещание? Я не знаю. Он писал его?
— И я не знаю. Я думаю, если оно написано, случай не случай. А если не написано, то — случай. Там хотя есть одно обстоятельство насчёт воды в лёгких, но мы давай не будем об этом. Хотя я бы на его месте написал бумагу ради справедливости. Тебе, мне, ещё кому положено… Ладно. Давай ещё по коньяку.
— А не хватит? — она остановила его руку. — Ты уже на взводе.
— Ерунда! Я хочу выпить за твою звезду. Налей мне сама… Нет, полную. За звезду надо до дна.
— У меня есть звезда? — тускло улыбнулась Люба.
— Обязательно! Ты так не зарывайся в халат… Ты так, будем говорить, выразительна, что без звезды там не обошлось. Не могло обойтись. Я хочу украсть тебя в чужом доме. Хоть это теперь твой дом. Бог с ним. Хочу украсть тебя в твоём доме. Так да?
Он потянул руку к вороту её халата. Люба поднялась с дивана, запахнула халат до подбородка, включила большой свет. Гость проявился в нём вспотевшим и помятым.
— Дом этот колхозный, Игорь. И моего тут — шиш: кое-что из мебели и одежды. Претендовать тут не на что, — сказала она спокойно.
— Я пока претендую на другое, — сказал он, щурясь от света.
— На что?
— Я хочу с тобой туда, — показал он пальцем в потолок.
— Подняться или вознестись?
— Понял, — мотнул он головой. — Сперва поднимемся, а там и вознесёмся.
«Господи, до чего они сейчас были бы похожи, — отметила Люба, лишь однажды видевшая возле себя Сокольникова «на крупном взводе». Он был груб и бесстыден до отвращения, и она выпрыгнула тогда от него в окно, благо, её комната в пансионате была на первом этаже. С тех пор он никогда больше не пил при ней столько. А этот скис с двух рюмок, пасынок несчастный!»
— Значит, хочешь туда? — спросила она.
— Хочу!
— И стук тебе не помешает?
— Чей? Какой?
— Стук молотка, которым сегодня, слышишь, се-год-ня заколачивали гроб моего мужа — твоего отца?
— Ой, мамочка! — кисло сморщился Игорь. — Опять ты за своё? Фу! Ну, всё настроение сразу — фьють! — и убила. Фу! Знаешь кто ты после этого?
— Знаю — вдова твоего отца. А ты — пасюк.
— Это
чего такое?— Это штучка такая с носиком, с хвостиком, на четырёх лапках.
— Такая собачка?
— Нет, такая крыса. Серая. Вся в тебя. Понял?
— Эт я что ли? — он не сразу, но всё-таки сумел удержать взгляд глаза в глаза, проговорил: — Ты, Люб, на грубость нарываешься? Мы одни в доме, и я плевал на твой траур.
— Догадываюсь.
— Не замолчишь — получишь. — Игорь нехотя стал выползать из глубины дивана, чтобы встать.
— Встанешь, посмотри в окно. Не в то, а в это, за тобой. Вот так. Видишь, там большая чёрная машина?
— Ну и что?
— А то, что в этой большой чёрной машине сидит огромный рыжий мужик. Ты сейчас пойдёшь к нему и попросишь его догнать с тобой Кащея. Попробуешь остаться здесь, он из тебя любой сорт кефира выжмет. На сборы у тебя минута.
Люба встала в дверях, прижавшись спиной и затылком к косяку, и Игорь сообразил, что его действительно просят вон и освобождают для этого дорогу. Но уходить из такого дома? От такой вдовы — пусть хоть она будет не батина, а самого господа бога… Ах, невезуха!
— Мать, ты не порти вечер человеку. Извини, в чём можешь, но чего ты гонишь-то меня?
— Остаётся полминуты, — ответила она, не поворачивая головы.
— Мне всё ясно. Ладно! — он начал гоношить себе «посошок», но прежде заглянул за штору. Под фонарём, освещающем постройки во дворе, действительно пофыркивала выхлопной трубой чёрная «Волга». — Это тот рыжий бугай, что сидел за столом с Кащеем, батин шофёр? Который его утопил? Теперь он тебя пасёт? Всё ясно. Кончаем интим, переходим к делу. — Он отставил налитый коньяк. — Сколько батя оставил тебе наличными или на вкладах?
— Ты считаешь, что он тут грёб тысячи? У него оклад был двести рублей за то, что он ночи не спал, мотаясь по полям, как сукин сын! — сорвалась Люба с прежнего тона.
— Хорошо. Я не знаю, сколько у него было тут, знаю, сколько было там, сколько он на лапу брал за каждый контейнер дефицита! — заорал на неё Игорь, напрягая вспотевшую шею.
— А это уже не моё дело, я не знаю этого. Знаю, что ты своё получил, и «батя» тебе уже ничего не должен! — ответила она, тоже заводясь на крик, но тут же опомнилась: «Чего это я? Всё село сейчас на поросячий визг сбежится». — Я зову Степана, — сказала спокойно.
— Хрен с тобой. Я, сам, уйду. — Игорь тяжело выбрался из-за столика, большими пальцами заткнул выехавшую из брюк рубашку. Выходя из гостиной, остановился против неё так же, как она в столовой против Степана, оглядел её, дохнул перегаром: — Какой хай лайф сломала, дура!
Конечно дура. Надо было сразу выпроводить этого разъевшегося пасюка, чтобы не слышать и не знать того, что он тут плёл. А она — «Жизнь продолжается!..» Коленками сучила перед подонком…
Люба лежала в неразобранной кровати прямо в халате и даже не сбросив тапочек. Одна во всём огромном доме. Вчера этого не замечала, потому что всё время кто-то подходил, что-то спрашивал — как заснула не помнит. А сегодня какой-то другой день, осознавала, контролировала каждый свой шаг, стараясь казаться то такой, то этакой. И теперь не уснуть в пустом доме.
Какой он большой и гудящий — этот дом. А что гудит? Как дальний ветер. Парк или камин? Наверно, камин. Потому что когда Анатолий поехал днём на охоту, она растопила камин, села вязать, но так и не начала — смотрела на огонь. А потом ввалился мокрый Степан. Господи, какой он был страшный! И сколько с него набежало воды у камина, пока он крутил кровянистыми пальцами телефон. Потом всё завертелось, и камин гудит уже четвёртые сутки, и никто его не слышит. И она услышала вот только первый раз. Значит, чтобы услышать чью-то тревогу, внутреннюю стынь, надо остаться с ним один на один во всём мире? Почему же тогда она не слышала тревоги Анатолия — ведь столько раз они оставались одни? Нет, одной она оставалась до него, в окружении клиентов прирыночного салона, а с ним не было одиночества, даже когда он уезжал без неё. Он всегда что-нибудь да оставлял ей на память о себе — то новую пластинку, то подобранного где-то щенка, а один раз, собираясь в район на собрание актива, приволок в гостиную какую-то крестовину, надел на неё свою старую рубашку и кепку. Получилось до смешного похожее на него пугало. Она смеялась до чёрных слёз с ресниц. Он лишь слабо улыбался. Может, он хотел ей что-нибудь сказать особенное? Она не поняла тогда и не спросила потом. А наверно, в нём была какая-то не услышанная ею тревога.