Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Морошка уродилась фантастически богатой. Казалось, бери лопату и сгребай ягоды в кучу, так «рясно» осыпаны были ими нежно-зеленые моховые кочки. Похожая на малину, только прижавшаяся к самой земле и цветом своим огненно-оранжевая, она была сладенько-водянистой, но в этом и заключалась особая прелесть.

«Сибирский ананас!» — восхваляла Людмила Рудольфовна, неведомо почему сравнивая эту скромную ягодку с тропическим аристократом. А мошка между тем «работала» во всю силу, стократ большую, чем в поселке, и под свободно свисающую «тюлечку» к Людмиле Рудольфовне забиралась целыми легионами. Она сначала мужественно боролась с нею, тискала, мяла сетку в ладонях, убивая кровожадных врагов сразу сотнями,

потом взмолилась: «Ося, дай мне личинку!» Поменялись. Но в личинке на жарком, безветренном болоте она задыхалась. Степаныч развел дымокур. Все-таки на время «ослобожденье».

А дым щипал глаза, от него першило в горле. И тогда Людмила Рудольфовна, сдаваясь, попросила: «Степаныч, ты не захватил с собой деготьку?»

Домой она возвращалась ликующая, отбросив назад тюлечку, свободно дыша полной грудью, с лицом, расписанным, словно у индейца-команчи. Пахло от нее, как от телеги.

Ей все хотелось узнать, проверить на практике. Она не задумывалась об опасности. В огонь? В огонь. В воду? В воду.

«Людмила Рудольфовна, это для вас тяжело, вам не по силам».

«Ну! Мой братец Вячеслав пешком прошел через всю Италию!»

«А кстати, зачем?»

«Это имеет значение? Просто в Швейцарии однажды проснулся, встал и куда-то пошел. Оказалось, в Италию».

Ответ был вовсе не прост. Этим ответом она защищала не бесшабашное мальчишество, а искреннее движение души. И так уж потом повелось между ними: некоторые свойства характера Людмилы Рудольфовны и ее быстрые решения называть «пешком по Италии».

Компания ссыльных собралась неводить. Требовалось пять человек: трое в лодку, двое на берегу. Их как раз было пятеро. Однако Коган по близорукости отказался: «Очки боюсь утопить — куда я тогда?» Пятым готов был пойти дед Василий. Но «пешком по Италии» вызвалась Людмила Рудольфовна, и отговорить ее было нельзя.

Настоящей рыбацкой сноровкой, кроме Трифонова, никто из них не обладал. Трифонова и посадили в лодку выметывать невод. Филипп Захаров сел в лопастные весла, ему, Дубровинскому, дали кормовое весло, а Гендлин с Людмилой Рудольфовной должны были по отмели тянуть кляч — неводную веревку, пока лодка по реке огибает кольцо.

Серое, сумрачное небо вдали соединялось с необозримой гладью Енисея. Поскрипывали весла в уключинах. Филипп умел очень ровно и красиво грести. Невод был уже весь выметан, и лодка направлялась к берегу. Все шло хорошо. Гендлин весело покрикивал, давая знать, что видит шныряющую вдоль стенки невода рыбу. И вдруг споткнулся, упал, выпустив кляч…

«Люда!» — голоса не было, испуганно сдавило горло.

Сил у нее не хватало справиться одной, а кляч почему-то она примотала себе на кулак, и теперь невод, словно упряжка коней, неумолимо тащил ее в реку, на быстрину. А вода в Енисее не для купания.

Это были страшные мгновения. Видишь, человек захлебывается, тонет, а ты ему не успеваешь подать руку помощи.

Она все же как-то сумела освободиться от веревок и выбралась на берег сама, прежде чем подплыла лодка. Стояла, обжимая мокрую одежду, и постукивала зубами от холода.

«Люда, как же ты так?»

Он сбросил с себя брезентовую куртку, чтобы прикрыть ей плечи.

Растирая ушибленное о камень колено и ковыляя, подходил Гендлин. Трифонов с Захаровым тоже стаскивали с себя рыбачьи куртки. Она вдруг судорожно всхлипнула. И тут же рассмеялась. Махнула рукой, словно прокладывая дорожку через реку, сказала протяжно, с наивной беспечностью:

«Пе-ешком по Енисею!»

И это было все равно что «пешком по Италии»…

Дубровинский снова приник к стеклу и не разглядел теперь за окном уже ничего, кроме пляшущей белой метели.

8

И в Монастырское почта зимой шла как попало, а оттуда на Баиху

и вовсе доставлялась только со случайной оказией. Обычно раз в месяц, когда ссыльные, соблюдая черед по разметке Степаныча, выезжали получать полагающееся им денежное «содержание».

Дубровинскому привозили груду посылок. Из дому, от Якова, из Петербурга, от Менжинской. В посылках было белье, сладости, а больше всего — книги и книги. К концу зимы он ими завалил весь стол, скамью, а кое-что раскладывал и просто на полу. Дед Василий причмокивал языком: «Вот это голова! Такое все прочитать?» А Филипп Захаров, помогая Дубровинскому распаковывать посылки, хватался за первую лежащую сверху книгу и спрашивал застенчиво: «Можно, Иосиф Федорович, я погляжу?» И уже не мог от нее оторваться.

Приходил Трифонов, благоговейно перебирал это книжное богатство и уносил с собой то, что ему подсказывал Дубровинский, постепенно превратившийся в библиотекаря.

Письма, что привозила почта, Дубровинский брал со смешанным чувством радости и горечи. Каждое слово, написанное Анной или детской ручонкой, вызывало томительные воспоминания о доме, о семье, но это было и светлой радостью — знать: здоровы. И веселые письма, что присылала Менжинская, напоминали: есть верный товарищ. Письма приносили живительные частицы бодрости. Но прежде чем они смогут войти в твое сознание, нужно вскрыть конверт. А конверт испачкан клеем, полицейским клеем. И то, что ты начнешь читать лишь сейчас, другими уже прочитано и обсмаковано. И сняты копии, и эти копии пришиты в папки охранного отделения.

Однажды на письме из дома, там, где стояла подпись «Твоя Аня», прямо через нее тянулась странная серая полоса. Дубровинский присмотрелся: размазанный жирным пальцем пепел от папиросы. В другой раз — на письме Менжинской — он обнаружил тонкие бороздки, отчеркнутые ногтем душевные слова. С этих пор в переписке у него не стало свободной откровенности ни в личных чувствах, ни в политических сообщениях. Письма домой и в Петербург он стал иногда писать без всякого обращения, подписывался просто: «И. Дубровинский». Он не мог допустить, чтобы ласковые слова проходили через грязные руки полицейских чинов. Но разговаривать с близкими людьми сухо и деловито было не меньшей нравственной пыткой, и часто, положив перед собою чистый лист бумаги, он подолгу не решался прикоснуться к нему пером.

Наибольшей отрадой для него оставалась работа над переводами, особенно научных трудов по математике. Здесь он весь погружался в мир сложнейших отвлеченных понятий, которые очень и очень непросто было перекладывать с одного языка на другой. То равнозначных слов не хватало, то по необходимости взгромождались они в неимоверно длинные фразы, а математика любит лаконичность и ясность. А главное, нельзя было делать перевод механически, следовало в ходе работы познать предмет столь глубоко, как знал его автор труда, и, может быть, даже лучше, чтобы мысленно вступать с ним в споры, делать уверенные примечания «от переводчика». Здесь Дубровинский чувствовал себя снова борцом, сила которого не растрачивается впустую.

Нет, он не переставал интересоваться политическими событиями, прочитывал от строчки и до строчки все газеты — а их много ему посылали, — обменивался новостями с товарищами по ссылке, но все это представлялось еще большей абстракцией, нежели математические формулы, над раскрытием которых он трудился. И отделаться от таких ощущений было нелегко, словно бы он здесь, в Баихе, а весь остальной мир где-то там, за ее пределами, жили каждый по своим особым законам. Так, как плавает рыбка в аквариуме, перенесенная туда из далекого океана. Она может сколько угодно биться носиком о стекло, но ее теперешний океан — всего лишь два ведра пресной воды, ничуть не схожей с привычной ей вольной стихией.

Поделиться с друзьями: