А ты гори, звезда
Шрифт:
— Совершенно верно, — подтвердил Конарский. — А все дело в том, что вы, Дубровинский, у полиции на особом счету. Вас здешние власти полагают человеком очень скрытным и хитрым, завлекающим в марксистские сети каждого, кто с вами сблизится.
— Приятно слышать, — сказал Дубровинский насмешливо и сразу помрачнел. — Но люди-то ведь пострадали!
Наступила тяжелая, долгая пауза.
— Может быть, имеет смысл вступиться за них? — наконец проговорил Конарский.
— Каким образом?
— Право, не знаю. Вот я и пришел посоветоваться. Написать коллективный протест от всей нашей группы ссыльных. Или, мягче, прошение?
— Чудак вы, Конарский! Ведь если даже ходатайства «вольных» относительно нас властями, как правило, не принимаются
— Стало быть, промолчать? Проглотить покорно пилюлю? — Конарский весь даже как-то съежился. — Не дать хотя бы местным самодурам прочувствовать наше к этому отношение?
Дубровинский задумался. Поправил в лампе фитиль.
— Прочувствовать… Да, это, пожалуй, стоит. В полезные результаты, правда, я мало верю. В стране, где царит произвол, на справедливость и гуманность рассчитывать нечего. Однако на каждую пощечину мы обязаны ответить такой же пощечиной. Без истерики, с достоинством. Как подобает людям, отстаивающим свою правоту.
Он подсел к столу, взял лист бумаги из стопы, всегда лежащей наготове, насколько мог каллиграфически вывел первую строку: «Его Превосходительству Вятскому губернатору» — и быстро стал набрасывать текст письма.
— Слушайте, Конарский, вы говорите, что меня считают едва ли не главарем всех здешних ссыльных, — отрываясь от стола и обеими руками взъерошивая волосы, проговорил Дубровинский. — Так вот я и обращусь к губернатору только от собственного имени. Я буду протестовать против попрания моих прав, оскорбления моей личности, но между строк… Впрочем, слушайте: «С первых же дней по прибытии моем в город Яранск я столкнулся здесь с рядом глубоко затрагивающих непосредственно мои интересы фактов, которые вынуждают меня обратиться к Вашему Превосходительству о нижеследующем…» Вы согласны, что писать это следует, сдерживая себя, совершенно ровным тоном и убийственно-канцелярским языком? Итак: «Действиями некоторых лиц, занимающих в Яранске официальное положение, здесь созданы для высланных такие тягостные условия жизни, которые отнюдь не соответствуют и даже прямо противоречат тем условиям, в которые ставят состоящих под надзором полиции соответствующие узаконения…»
— А вы знаете, Дубровинский, это ведь вы здорово придумали, — перебил Конарский. — Опираться именно на тот закон, который против нас! Мы не просим привилегий. Мы говорим, стиснув зубы: ваша сила взяла! Что ж, угнетайте нас, проклятые, но не свыше того, чем предусмотрено вашими же собственными законами!
— Так, читаете подтекст моего письма вы — Конарский? Или так его будет читать губернатор?
— Хм! Кажется, читаю я глазами губернатора.
— Хорошо. Тогда: «Так, например, в самое последнее время местный инспектор народных училищ нескольких подчиненных ему лиц за простое знакомство с высланными, знакомство, при котором никакие незаконные отношения и цели не только не имели места в действительности, но и не были заподозрены и не выставлялись в качестве мотивов самим училищным начальством, подверг тяжелому наказанию — переводу на службу в глухие местности уезда…»
— Ну нет! Этого мало, Дубровинский, мало! — закричал Конарский. — Непременно добавьте, какие неимоверные страдания невиновным людям причиняет такое решение. Ведь именно это ваша главная мысль: их, по существу, отправили в административную ссылку!
— Пафос и патетика здесь совсем ни к чему, — покачал головой Дубровинский. — Канцелярских крыс надо травить канцелярским же крысиным ядом. «Между тем если бы только местной полицией не были нарушены требования закона…» — здесь я впишу ссылку на необходимые статьи и параграфы, — «…то господин инспектор народных училищ даже не мог иметь никаких официальных сведений о том, состоит ли кто под надзором или нет,
и, следовательно, не имел и не имеет права распространять подобных, подрывающих в глазах местного общества мою репутацию слухов и тем более принимать меры, имеющие непосредственной своей целью лишить меня (в числе других высланных) возможности иметь какие-либо знакомства и отношения вне круга лиц, находящихся в одинаковом со мной положении…»— Я бы добавил злее: «…подобному положению прокаженных», — нетерпеливо вставил Конарский.
— Помилуйте, в таком документе политическую ссылку как-то ассоциировать с заразной болезнью!
— Да, да, я не подумал. Виноват. Беру свои слова обратно.
— Ну-с, и логически следует такой вывод: «Эти произвольные и бессознательные действия наносят мне вред не только нравственный. Преследования, которые возбуждаются здесь против меня, преграждают мне всякую возможность найти заработок. Не видя никакой возможности изменить установившиеся уже в Яранске описанные мною положения дел, честь имею просить Ваше Превосходительство о переводе меня на жительство в город Вятку, где я надеюсь испытать лишь те ограничения, которые действительно в отношении меня установлены законом».
Конарский вскочил, всплескивая руками, забегал по комнате. Наконец остановился, вглядываясь в поднявшегося из-за стола Дубровинского.
— Как, позвольте! Как? Почему же такой неверный вывод? — спросил, пожимая плечами. — Дубровинский! Вы меня словно обухом в лоб ударили. Все было превосходно, развивалось, как должно быть. И вдруг…
— Что «вдруг»?
— Решили позаботиться только о себе лично! Ведь это, согласитесь, даже в известной степени… неблагородно. Нет, я не желаю вам худа, если удастся хотя бы вам одному… Уже успех… Но положить в основу тот факт, что подвергнуты респрессиям три учителя из здешних школ, и затем…
— Конарский, вы серьезно? — Дубровинский повернул его лицом к свету. — Да ведь совсем недавно же вы говорили, что читаете мое письмо глазами губернатора! И что же вы думаете, губернатор немедленно распорядится перевести меня в Вятку? То есть признает, что в Яранске творятся беззакония и он бессилен их пресечь? Или что эти беззакония творятся с его ведома, а чтобы гнусное дело замять — перевести строптивого автора письма туда, куда он просит? Да нет же, нет, Конарский, никогда этого губернатор не сделает! Он просто оставит мое письмо без ответа. Либо за подписью какого-нибудь мелкого чиновника мне будет разъяснено, что я заблуждаюсь, в Яранске свято чтут законы и вообще здесь рай земной для ссыльных. Но тем не менее письмо мое доставит губернатору несколько неприятных минут. Хотя бы в том смысле, что он поймет: загнали сюда не телят, при случае мы умеем показывать зубы. Ради этого только я и готов потратиться на бумагу и на керосин, который мне теперь прибавит к обычному счету Прасковья Игнатьевна.
Конарский молча обнял Дубровинского. Потом долго тряс его руку и, не проронив ни звука, ушел. Вслед ему Праскева из-за переборки, должно быть спросонья, пустила крепкое словечко.
В доме наступила тишина. Протопленная с утра русская печь остывала, по полу струился сырой холодок. Сырость еще со времен Таганской тюрьмы больше всего осточертела Дубровинскому, она вгоняла в мелкую, противную дрожь, мешала связно думать. Единственным спасением было укрыться на постели с головой, надышать теплого воздуха под одеяло. Но ляжешь — и начинает бить короткий сухой кашель, от которого горло болит, словно изрезанное мелкими осколками стекла.
Он погасил лампу и улегся на повизгивающую пружинами железную кровать, ощущая, как правый бок сразу будто прилип к влажной, пахнущей мылом простыне.
Сом не приходил. Не унималась и дрожь. Дубровинский сжался совсем в комок, пытаясь представить себе, что он вернулся в далекое детство, после веселой возни во дворе с другими подростками прибежал домой, напился горячего чая с вишневым вареньем и теперь нежится, ожидая, когда мать подойдет, отогнет уголок одеяла и пожелает ему спокойной ночи.