А ты гори, звезда
Шрифт:
Медленно разводя пальцы, Дубровинский несколько раз погладил усы. Это вошло у него в привычку, так поглаживать усы, когда он сразу не мог найти точного ответа. Он понимал: сказаны эти слова Анной не сгоряча, не в запальчивости торопливого спора. Но все-таки необдуманно! Одно дело — искренний душевный порыв к смелому действию, другое — реальная обстановка.
— О побеге, Аня, я думал и думаю постоянно, — заговорил он. — Без цепей, но здесь мы скованы. А побег не прогулка. Прежде всего надо твердо знать, куда бежишь, кто и где тебя укроет. Бежать нам вместе с нашей малышкой — все равно что сразу явиться в первое же полицейское управление.
— Так что же тогда — выйти совсем из борьбы! —
Наступило недолгое молчание. Взглянув прямо друг другу в глаза, они как-то сразу оба пришли к одному решению. Говорить о нем вслух не было надобности. Ясно, что из борьбы выйти ну просто-таки невозможно — вся жизнь тогда теряет свой смысл. Ясно, что и Таля, пока она так мала, да, связывает свободу действий. Во всяком случае, кого-то одного. Значит, надо кому-то из них взять полностью на себя заботы о девочке с тем, чтобы другому полностью также можно было отдаться делу революции. Оба они готовы на такой выбор. Кто и в чем сейчас принесет больше пользы?
Она отошла от кроватки — Таля заснула, — подняла скомканное было письмо, разгладила и принялась читать вслух:
— «…Из наиболее существенных новостей стоило бы, пожалуй, упомянуть об основании в Москве „Общества взаимного вспомоществования рабочих“. Сначала рабочих в механическом производстве, а затем и в других отраслях. Это давняя идея Зубатова. Теперь он пробил ей дорогу, и она начинает осуществляться со свойственными этому господину энергией и размахом. Уже поступают сообщения о том, что под разными названиями, но на тех же принципах возникли „Общества“ в Одессе (и там верховодит прямой зубатовский агент Шаевич), в Киеве, в Николаеве, в Харькове. Тянется рука Зубатова и в Петербург, но тут дело у него пока не вытанцовывается. Причин тому по меньшей мере две. Скептическое отношение к этому дворцовых кругов и личных завистников и ненавистников Зубатова. Но главнейшая причина — разъяснительная работа наших социал-демократических организаций. Чему весьма способствует „Искра“, регулярный выпуск которой, как я уже упоминал, — событие истинно величайшей важности.
Еще. Самая последняя новость. В Женеве состоялась конференция, смысл которой — подготовить объединительный съезд всех наших разобщенных, раздираемых принципиальными разногласиями социал-демократических организаций. Камнем преткновения, как ты знаешь, давно уже стали отношения к „экономизму“, бернштейнианству и прочим вывертам в марксистском рабочем движении. Определились словно бы два полюса. Один — группа „Освобождения труда“, „Искра“ — „Заря“; другой — главным образом вертихвостское „Рабочее дело“. Представь себе, удалось выработать и принять согласованную резолюцию, целиком опирающуюся на позиции „Искры“ — „Зари“. И я бы хотел здесь вскрикнуть: „Ура!“ Но Кричевский, Акимов, Мартынов в своем „Рабочем деле“ явно стали давать задний ход. Боюсь, сорвут милые „рабочедельцы“ предстоящий съезд.
И самое-самое последнее. В той же Женеве эсеры выпустили первый номер своего журнала „Вестник Русской революции“. Еще одна палка — или бомба? — в колеса революции!
Ну, а это уж просто так. Царь Николашка повез в Париж благоверную. По слухам, лечить от серьезного психического заболевания, держа сие в глубокой тайне от отечественной медицины. Не хватало несчастной России на троне еще сумасшедших владычиц!»
Анна опустила руку, в которой держала письмо.
— Вот что делают нервы, — проговорила она и принужденно улыбнулась. — Еще немного, и я могла не только порвать это письмо, а сжечь его. И мы бы тогда не узнали много более важного, чем мнение Конарского о нашей семейной жизни.
— Ему действительно не следовало об этом писать, — сказал Дубровинский. —
Он все хорошо понимает, кроме этого.— Мы иногда тоже ее не понимаем, Ося! Во всяком случае, я. Мне в этом и стыдно и не стыдно признаться. Стыдно, когда я опираюсь на железную логику, и не стыдно, когда… — Она и хмурилась и улыбалась. Вдруг кинулась, обвила руками шею мужа и, нервно шепча ласковые слова, стала целовать, будто провожала его в дальнюю и неведомую дорогу. — Ося, Ося, ну, скажи мне, что это ведь можно!
Теперь уже она пыталась высвободиться, но Дубровинский не отпускал. И она покорилась.
Им обоим было так хорошо.
Потом, поправляя сбившуюся прическу, словно бы с каким-то заглядом вдаль, медлительно спросила:
— Ося, вправду твой побег сейчас совсем бесполезен?
Он ответил не сразу, несколько раз погладил усы.
— Пока он бесцелен.
Анна прошла к раскрытому окну. Села на подоконник, придерживаясь за косяк. Оглядела белесое от зноя небо, темнеющий вдали за городом окраек леса, прислушалась к уличным шумам. И зажмурила глаза, повернувшись лицом к Дубровинскому, оставшемуся в глубине комнаты, — после яркого солнечного света она здесь не видела ничего.
— Ося, обдумай сейчас все, как если бы ты был один, — с торжественностью в голосе и не открывая глаз, но все равно ища его взглядом, проговорила она. — И решай. Потом мы снова будем думать вместе и вместе решать. Но знай одно совсем твердо: ни я, ни Таленька ничем не связываем твои решения. Ты уедешь или уйдешь, если это необходимо. Сейчас ты можешь сделать больше, чем я. Делай. Все другое будет неправильным.
Она не дождалась ответа.
А когда встревоженно открыла глаза, увидела, что муж стоит, наклонясь над кроваткой дочери, и без звука, едва шевеля губами, ей, спящей, что-то говорит.
16
Нудный моросящий дождь вперемежку со снегом падал и падал, не переставая, третьи сутки. И хотя по календарю день прибавился очень значительно, а булочники уже прикидывали, велик ли будет спрос на «жаворонков», весной в Петербурге еще и не пахло. Погода больше подходила для поздней осени. Слякоть, промозглый туман и тянущий с Невы, насквозь пронизывающий ветер. Облепленные мокрой снежной кашей вокзальные фонари не столько светили, сколько просто обозначали место, где они стоят.
Носильщики в белых парусиновых фартуках с огромными медными бляхами на груди бежали вдоль состава, заглядывали в окна, в тамбуры вагонов первого и второго классов, не ждет ли их там кто-нибудь, побоявшись выбраться в серую муть, заполнившую и стеклянные своды вокзала. Пассажиров вообще было немного.
— Барин, па-азвольте-с! — счастливо закричал один из наиболее резвых носильщиков, оказавшийся возле пульмановского спального вагона как раз в тот момент, когда из него на перрон легкой походкой ступил, дымя папиросой, благообразный интеллигент, в очках, одетый в пальто с бобровым воротником и в бобровой шапке. — Па-азвольте, где ваши вещички? Мигом…
И тут же отшатнулся, глядя с восторгом и с испугом.
— Ты что, братец?
— Виноват, ваше… ваше… ст… прес…вод… — не зная, как титуловать стоящего перед ним, бормотал носильщик и то подносил руку к козырьку картуза, то, будто обжегшись, отдергивал. — Господин Зубатов… Сергей Васильевич…
Зубатов неспешно снял очки, наклонил голову к правому плечу, к левому, добродушно улыбнулся:
— А я, братец, тебя не припомню. Извини! Что же касается вещей, их у меня есть кому поднести. Спасибо!