Чтение онлайн

ЖАНРЫ

А у нас во дворе
Шрифт:

В детстве меня очень волновал образ Мцыри, тоскующего по сильным чувствам и ярким мгновениям, которых так мало было в его жизни. Помню, с каким подъемом писала я школьное сочинение на эту тему. Процесс писания до такой степени меня захватил, что я, наверное, испытывала то же самое, что Мцыри во время грозы: он ловил руками молнию, а я — вспыхнувшее слово. Недаром УЛОВ и СЛОВО близки по звучанию. Слово есть некая ЛОВУШКА для сыпучего и текучего, то есть для всего, что иным способом не поймать.

Два дивных глагола — ловить и летать. Я мечтала о том и о другом. И мой старший сын тоже. Настойчивое желание летать овладело им лет с пяти. Именно в этом нежном возрасте он то и дело взмахивал руками и подпрыгивал в надежде, оторвавшись от земли, задержаться в воздухе. Став немного старше, он принялся мастерить воздушный шар. На это ушло целое лето, масса энергии и куча всякого материала. При малейшем ветре воздушный

шар начинал задумчиво кружить по участку (дело было на даче), но так и не взлетел. И правильно сделал. Он остался мечтой, сном, чем-то недосягаемым и абсолютно необходимым для того, чтоб мир не разучился улыбаться улыбкой, не поддающейся трактованию.

«Мы играем?» — неожиданно спрашивал сын посреди игры. И, выслушав мое уверенное «да», переспрашивал: «Мы играем?» Странный вопрос. Конечно, играем. Но если вдуматься, то вопрос не такой уж странный. Жажда игры оказывалась столь велика, что сама игра была неспособна утолить ее. Оставалось томление по игре и неуверенность в том, что происходит именно то, чего он так долго ждал.

«Мы живем?» — кто не задавал себе подобного вопроса? Кто не знаком с комплексом Мцыри, который считал жизнью лишь те короткие минуты («глазами тучи я следил, руками молнии ловил»), когда вопроса не возникало?

Живем ли мы? Живем, живем. Доказательство налицо: вон какая сильная амортизация души и тела. Кстати, мой так и не взлетевший сын собирался изобрести эликсир жизни, чтоб его близкие не старели и жили вечно. Он так долго собирался, что мы, его родители, уже почти вошли в ту часть тоннеля, что называется «старость». Впрочем, все нормально, как теперь говорят. Все путем. Тем самым путем, которым миллион раз проходили до нас другие. Просто мы на новенького, и нам все в диковинку.

«Зачем я пришла?» — сколько раз слышала я сквозь сон это бабушкино бормотанье, когда она появлялась в комнате, чтобы взять что-нибудь из буфета и вернуться на кухню. Могла ли я тогда предположить, что через несколько десятков лет буду бормотать то же самое, пытаясь вспомнить, зачем пришла? Какая дичь. Не могла, конечно. Одно дело бабушка, другое — я. Оказалось, дело-то одно — жить, стареть, умирать. КАК жить, КАК стареть, КАК умирать — тут могут быть разночтения и варианты. Но в главном мы все едины. И еще в том, что в глубине души до последнего надеемся, что смерть — это то, что бывает с другими. Даже если мы с юных лет о ней думаем и посвящаем ей рифмованные и нерифмованные строки, мы до конца в нее не верим. И причина нашего неверия — в вере, той самой, о которой я говорила вначале. Вере в то, что ОН все устроит. Пусть не завтра, пусть потом, пусть даже после нас, но устроит. И то чудесное, что ОН устроит, тот закон, который создаст, будет непременно иметь обратную силу…

Ах, лето красное

Зиму нужно перезимовать (что хлопотно и тягомотно), а лето — не то перел'eтить, не то перелет'eть. Куда ни поставь ударение, все равно звучит игриво, легко, фривольно, что вполне понятно, потому что летняя жизнь мгновенна, мимолетна. В ней отсутствует оседлость. Она кочевая, бивачная, временная, даже если никуда не едешь. Лето короткое. Его перелетаешь, перепархиваешь. Все в нем как-то несолидно, на фу-фу, на живую нитку, на скорую руку. Летняя фактура — жиденькая, сквозная, сплошные пазы, просветы. И в каждом кто-то чирикает, шуршит, жужжит, копошится. Как на взморье в курортный сезон, когда в любом углу, сарае, закуте идет жизнь: стряпают, моют фрукты, стирают легкие летние одежки, закручивают волосы на бигуди, чтоб вечером появиться на местном Бродвее в полном блеске. О, эти вечера: шуршанье, шелестенье, шепот, смех, музыка. Темнота фосфоресцирует от накала страстей. Как можно летом без страстей?

Он был рыжий, невысокого роста, совсем не привлекательный. Во всяком случае для меня. Но стояло лето, а летом… (Смотри выше.) Если встречаться вечером на темных аллеях парка при неровном свете фонарей, то вполне можно вообразить, что рядом со мной ТОТ, ДРУГОЙ, который далеко от меня и ближе не будет. Если не смотреть на спутника, а только слушать тишину, то можно сносно провести время, не выпадая из общего завораживающего контекста. А тишина наполнена стрекотом, щелканьем, плеском не то ручья, не то фонтана, древесным хрустом, шепотом, смехом. Мы сидели на скамейке, я в его куртке, он с моей сумочкой на коленях. Господи! Тоска-то какая! Лето — манок, обман, дырявые сети. Его ткань так воздушна, что ее почти нет. Сквозь нее зияет дыра, которую занавесили чем-то пестрым и легким, как занавешивают койку на курорте, когда сдают угол. А бывает, что в разгар сезона спят на топчане под открытым небом. Проснешься ночью, а над тобой звезды. Летом зыбкость существования, «невыносимая легкость бытия», особенно ощутима, тоска особенно остра,

счастье, которое дышит в затылок, особенно недостижимо. Зазор между «хочу» и «могу» особенно заметен. «Ну иди сюда, иди», — манит мать младенца, который учится ходить. Он делает шажок к ней, а она от него: «Иди, иди, не бойся». Так мы всю жизнь и идем то на свет, то на голос. «Перешагни, переступи, перелети, пере-что-хочешь…» А если не хочешь, если пропал кураж, если зазор перестал манить и мучить? Что ж, значит, пришли. И не потому, что путь кончился, а потому, что пропало чувство пути. Радуйся, если не пропало. Радуйся задору, с которым стремишься устранить зазор.

«Радуйся — Сладим-река, Сладим-река течет». [45] Она течет все лето и дразнит тебя своим плеском и блеском. Где она? Тут, рядом. Где? Да вот она, вот. Знаешь такое английское выражение — make believe? Оно точнее, чем русское «притворяться», потому что буквальный перевод — «заставить верить». Весна и лето — это сплошной make believe. О, как они умеют морочить голову, втягивать всякую живую душу в свою невидимую, сплетенную из тончайших нитей паутину. Зиме для этого не хватает красок и звуков, а осени — желания хоть немного смягчить тему конца. Уж слишком она по осени пронзительна и беспощадна.

45

Отрывок из стихотворения Константина Бальмонта «Радуйся».

А летом… Каждый раз думаю: «Ну, кажется, все. Вышла из возраста. Выпала из игры», — и каждый раз попадаю пальцем в ослепительно яркое небо. Make believe продолжается. «Жизнь легка и необременительна», — внушает лето. Верю. «Жизнь — сплошной праздник». Верю. «Завтра будет таким же ослепительным, как сегодня». Верю.

«Все будет хорошо». Верю.

Нет, я бы не хотела быть втянутой в эти игры с той же силой, что и сорок лет назад, когда, гуляя летним вечером в парке с рыжим мальчиком, пыталась до боли в сердце вообразить рядом с собой совсем другого. Но и нет у меня желания оказаться в роли ушлого подростка, который, придя на новогодний праздник, портит всем настроение, доказывая, что дядька с палкой и бородой не Дед Мороз, а Ванин папа: борода наклеена, а халат и палка тети-Нюрины. Принимаю правила игры. Живу так, чтобы случайно не сдернуть веселые занавески, которыми задрапировали вечность. Хожу так, чтоб не задеть куст жасмина, который пытается выдать окрестности за райские кущи.

«Радуйся — Сладим-река, Сладим-река течет». Не спрашивай где. Она, как и джондонновский колокол, который всегда звонит по тебе, течет для тебя. Захочешь — и увидишь ее, услышишь ее плеск. А может, и окунешься. Но только не переусердствуй. Река-мираж не любит слишком азартных купальщиков, пловцов и ныряльщиков. Ее срок — одно лето. А лето летуче. Не тереби его воздушную фактуру, не опирайся на его шаткие декорации. Они еле дышат и держатся один сезон.

Коллекция

Мы с мамой поднимаемся по скрипучей лестнице загородного дома, на стенах которого развешаны многочисленные коллекции засохших бабочек. Владелец этих коллекций ведет нас в свой кабинет на втором этаже. Сутулый, постоянно кашляющий, с трубкой в зубах, он движется бесшумно, потому что на ногах у него валенки. Мне очень нравится этот человек. Он добрый и веселый, хоть и грустный. Он мамин начальник, главный редактор журнала, где работает мама. Мне только не нравится, что он ради своей коллекции загубил столько бабочек. Помню, как поймав однажды бабочку, я так долго сжимала ее в пальцах, что сбила с крылышек пыльцу. Когда я наконец ее отпустила, она, сделав слабую попытку взлететь, упала на траву. Мне сказали, что бабочки без пыльцы не летают. Потрясенная своим невольным злодейством, я долго плакала. Я плакала из-за одной бабочки, а тут их несметное количество. И все мертвые. Странно как-то.

Но еще страннее было посещать квартиру, наполненную чучелами разных животных. Входишь в коридор и тут же попадаешь в объятия огромного медведя. Заглянешь в комнату, а со стены на тебя смотрит мертвыми глазами олень. Войдешь в кабинет хозяина и наступишь на медвежью шкуру. Хозяин — писатель Ефим Пермитин. Книг его я никогда не видела, но знала, что он и двое его сыновей — заядлые охотники, а хозяйка дома — тихая, хлебосольная Тасинька — мамина подруга. Жили они неподалеку от нас в Замоскворечье, и мы у них часто бывали. Не скажу, что мне это шибко нравилось. Я боялась всех этих шкур и морд. Но хозяин был уверен, что я от них в восторге, и, катая меня на спине, специально подносил к оленьей или медвежьей морде и, тыча в нее лицом, говорил: «Ну, поздоровайся, видишь, какой милый зверь».

Поделиться с друзьями: