А зори здесь тихие… (сборник)
Шрифт:
Господи, только бы встать. Сначала встать, потом – три шага. До смерти – четыре? А здесь всего-то три, полегче. Правда, ящик комода трудно выдвигается. Туго, со скрипом…
– Напополам делить нечестно: нас двое, а вы одна. Значит, так разделим: нам – две трети, вам одну. Какую половину выбираешь, Ладка? Тебе как беременной женщине первое слово.
Лада молча ткнула рукой туда, где стояла кровать, на которой последнее время они спали вместе – названая дочь и названая мать. Войдя и перехваченным голосом представив мужа, она больше не проронила ни слова, бестолково копаясь в вещах, сваленных посреди комнаты.
– Ясно. Ну-ка, давай-ка кроватку мамашину к другой стеночке…
Именно тут открылась дверь
– Что тут происходит, Антонина Федоровна?
То ли потому, что кто-то вошел, то ли просто сил уже накопилось, а только Иваньшина с огромным трудом подняла руку, ткнула в тащившего кровать мужчину и, напрягшись, косноязычно и непонятно выдохнула:
– Фашист.
Дальнейшие действия Белякова тоже оказались труднообъяснимыми. Ничего ни у кого не спросив и ничего не сказав, он схватил один из чемоданов и, размахнувшись, вышвырнул его в открытую дверь. Вылетев в коридор, тяжелый чемодан ударился об угол печи, крышка отскочила, и на грязный, истоптанный малярами пол вывалились рубашки, подтяжки, майки, трусы. А Олег тут же сграбастал второй чемодан, открытый, в котором трудолюбиво и застенчиво копалась Лада, и отправил его следом, но чемодан не долетел до коридора, устлав всю комнату постельным бельем.
– Постой, ты что? Ах, гад!..
Бросив кровать посреди комнаты, муж схватил соседа за грудки. Но Олег не испугался, хотя был заметно мельче своего противника. Кто-то ударил первым, кто-то ответил на удар, пронзительно завизжала Лада, а Иваньшину пронзила вдруг острая до световой вспышки боль в позвоночнике, и свет померк.
Очнулась она после укола. Вернулось сознание, просветлело в глазах, и она увидела, что сидит на том же месте, но ни молодоженов, ни их вещей уже нет. Рядом суетился молодой и очень озабоченный врач, поодаль сидел Олег, и медсестра прикладывала тампон к его избитому лицу. И еще Иваньшина увидела молоденькую жену нового соседа («Как ее… Алла, что ли?»): она сидела на корточках напротив, смотрела испуганно и держала Иваньшину за руку.
– Ну как вы? – спросил доктор. – Говорить можете?
– А где… где эти?
Иваньшина говорила затрудненно, неясно, но все же говорила. И глядела осмысленно, и спрашивала осмысленно.
– Наладил, – шепеляво, с присвистом сказал Олег и улыбнулся разбитыми губами. – Он думал меня на испуг взять. А мы с Алкой – детдомовские, нас за грош не купишь. Доктор, ты мне справочку об избиении все-таки изобрази.
– Изображу, – отмахнулся врач; Иваньшина беспокоила его куда больше. – Двигаться можете?
– Руки теплые. – Она чуть сжала пальцы перепуганной Алле. – Ног не чувствую.
– Срочно в больницу. Срочно. – Доктор вздохнул и нахмурился. – Давайте санитаров, давайте носилки.
– А справку? – спросил Олег.
– Сейчас напишу, какой вы, право. Нашли время.
– Не для себя, доктор, – улыбнулся Беляков, осторожно тронув языком разбитые губы. – Нахалов учить надо. Вместе с Ладочками. – Тут он покосился на Антонину, добавил виновато: – Вы, конечно, извините за самоуправство. Если хотите, я Ладу не трону.
Иваньшина ничего не ответила.
Почти три месяца провела она тогда в больнице. За это время новые соседи не только закончили ремонт и переехали, но и подружились с нею, поскольку ежедневно навещали то вместе, то порознь. Поначалу – причем довольно долго – она не слушала, не слышала да и не видела их, погруженная в невеселые свои мысли, но и Олег и Алла не ограничивали свои визиты только передачами да дежурными расспросами, где болит,
что болит, как лечат да что говорят. Новые соседи обладали природным даром общения и огромным запасом добродушия, которое поглощало и молчание, и угрюмое неприятие, и даже безадресные нервные срывы больной настолько полно, что незаметно для себя Иваньшина стала оттаивать.– Вот вы и начали нас вроде как замечать, Антонина Федоровна.
– Не понимаю, зачем утруждаетесь, – угрюмо сказала она. – Ходите, навещаете. Поручение от месткома?
– Приказ, – сказал Олег. – Мы же с вами родственники по Великой Отечественной войне, только вы яблонька, а я яблочко.
Иваньшина чуть улыбнулась: пара внушала доверие, даже нравилась ей.
– Заулыбались – значит, на поправку дело пошло, и пора нам познакомиться, – сказал он. – Ну, Алка сама про себя вам наболтает, а я свою автобиографию на бумаге изобразил. Уйду – прочитаете, если захотите: Алка специально для вас ее на машинке отстукала в своей конторе.
Оставил несколько листков и ушел, и Антонина Федоровна сразу же начала читать.
«АНТОНИНЕ ФЕДОРОВНЕ, ДОРОГОЙ НАШЕЙ СОСЕДКЕ» – было напечатано большими буквами сверху. Далее шел обычный шрифт, но с первым экземпляром Иваньшина справлялась легко.
«Не хочу быть неправильно понятым, но слушать меня вы сейчас не станете, не до того вам, и, кроме как через это письмо, нет у меня способов все вам объяснить. А объяснить надо, по какому праву я к вам ворвался прямо, можно сказать, в личную жизнь. Вот почему и пишу, а Алка (это жена моя) отпечатает у себя на работе, чтобы вам читать было полегче.
Так вот, я детдомовец и за все своему детскому дому благодарен. За воспитание, образование, здоровье, за судьбу свою, за Алку мою. Это все – огромные плюсы, но один маленький минус все же из детдомовской жизни вытекает. Из спальни на сорок пацанов: два десятка двухъярусных коек. Из столов на двенадцать жующих: по шесть с каждой стороны. Из общих игр, общих уроков, общих построений, из общих туалетов, если хотите, потому что ни от чего человек так не устает, как от ежечасной и многолетней жизни на чужих глазах. «Ты что читаешь?» «Ты кому пишешь?», «Ты что жуешь?», «Ты что задумался?». Задумался чего – и то ведь непременно спросят! Не со зла, не от любопытства: от того, что слишком уж много общего и все невольно тоже становится общим. Даже мысли.
И тогда постепенно начинает шевелиться в тебе одна идея. Сперва – в слезах, потом – в мечтах, а там и как насущная жизненная необходимость: желание иметь свой угол. Свои четыре стены, чтобы отгородиться ими от всех хотя бы на время, на вечер, на ночь – да хоть на час один. И не желание даже – желания как-то мало для этого, – а жажда. Вот даже слова другого искать не буду: для любого детдомовца собственная комната – утоление жажды. Компенсация вроде бы чего-то такого, чего не было. Не знаю, как эта жажда у кого сказывается, а меня она буквально с ума сводила. Я во сне свою собственную комнату видел, я знал, где у нее дверь, сколько у нее окон, я мебелью ее в мечтах обставлял, обои подбирал, полочки приколачивал, выключатели ставил, проводку проводил. Еще в детдоме о своей норе стал мечтать, а когда в техникум поступил и перешел в общежитие, так обязательно перед сном об этой комнате думал. Заснуть иначе не мог, если в мечтах не зайду в нее, стол не передвину, кресло не переставлю. Прямо как наваждение какое-то. С жилплощадью у нас везде трудно, а для детдомовца еще труднее. Не потому, что к нам плохо относятся – к нам как раз очень хорошо все относятся, может быть, даже слишком хорошо, – а потому, что у детдомовца только одна возможность в этом плане: в порядке очереди. Обыкновенные дети ведь у родителей прописаны, а детдомовские – в общежитиях, и никакого права на жилплощадь у них нет, пока ордер им не вручат. А это, как правило, ой как нескоро случается.