А. С. Грибоедов в воспоминаниях современников
Шрифт:
Известный журналист Графов
Мишурского задел разбором;
Мишурский, не теряя слов,
На критику ответил вздором.
Пошли писатели шуметь,
Кричать, сердиться от безделья.
Пришлось же публике терпеть
В чужом пиру похмелье [8].
Позвольте мне теперь на досуге исследовать археографически и археологически этот допотопный памятник. Известный журналист Графов. В то время под этим прозвищем "Графов" осмеивали бедного графа Хвостова; придать это прозвище и Каченовскому не было очень лестно для журналиста, которого Писарев считался приверженцем.
Мишурский, не теряя слов, На критику ответил вздором.
Мишурский, очевидно, я, и потому, что я урожденный сиятельство, а, вероятно, еще более потому, что я люблю играть словами и часто выражениями своими пускаю в глаза блеск, или, пожалуй, мишуру. Прекрасно. Но, на беду автора куплета, рифма попутала его. Он должен был
Пошли писатели шуметь,
Кричать, сердиться от безделья.
Под словом писатели должен быть подразумеваем и М.А. Дмитриев, с которым мы вели пререкания. А между тем Писарев и он были приятелями и литературными единомышленниками. Таким образом, швыряя в меня камнем, задевает он при сей верной оказии и приятеля своего. Один путный стих во всем куплете есть последний, да и то потому, что он весь заключается в известной пословице.
Прозвище Мишурского напоминает мне другого остряка, который где–то пожаловал меня "князем Коврижкиным". Что же прикажете делать? Не обрежешься от нарезного огнестрельного остроумия наших литературных знаменитостей.
Автор статьи о "неизданных пьесах Грибоедова" читал (стр. 257) большое письмо его к Верстовскому по поводу водевиля нашего, выражающее "большую заботу о постановке этой пьесы" [9]. Я этого никак не ожидал, и вот по какой причине.
Следующий рассказ может, во всяком случае, служить характеристическою чертою в изображении Грибоедова и показать, как умел он владеть собою и не выдавать себя другим врасплох. Вообще, не был он вовсе, как полагают многие, человеком увлечения: он был более человеком обдумывания и расчета [10].
В день представления водевиля Грибоедов обедал у меня с некоторыми приятелями моими. В числе их был и Денис Давыдов. "А что, – спросил он Грибоедова, – признайся: сердце у тебя немножко екает в ожидании представления?" – "Так мало ёкает, – отвечал отрывисто Грибоедов, – что даже я и не "поеду в театр". Так он и сделал. Мы отправились без него и заняли литерную ложу во втором ярусе. Оттуда мог я следовать за постепенным падением пьесы. Со всем тем, по окончании, раздалось в партере несколько голосов, вызывавших автора. Я, разумеется, не вышел. Актер явился на сцену и донес публике, что авторов два, но что ни одного из них нет в театре. Давали ли водевиль после первого представления, – сказать не могу [11] и до нынешнего случая ничего не слыхал о нем.
В разбираемой статье (стр. 252) говорится, что пьеса никогда не была напечатана, "хотя издание ее было бы в высшей степени любопытно", но нельзя приступить к тому без согласия моего. Не полагаю, чтобы это произведение Грибоедова могло послужить приращением к славе его и к пользе нашего репертуара. Но во всяком случае, что до меня относится, предоставляю этот водевиль в полное распоряжение желающих потребителей.
Еще одно замечание, хотя по предмету постороннему. На странице 235 приводится известная эпиграмма на Карамзина:
Послушайте, я вам скажу про старину,
Про Игоря и про его жену...
и проч., —
и приписывается она Грибоедову. В заграничных изданиях печатается она под именем Пушкина – и, кажется, правильно [12]. В ней выдается почерк Пушкина, а не Грибоедова, которого стихи, за исключением многих удачных и блестящих стихов в "Горе от ума", вообще грубоваты и тяжеловаты. При всем своем уважении и нежной преданности к Карамзину Пушкин мог легко написать эту шалость; она, вероятно, заставила бы усмехнуться самого Карамзина. В лета бурной молодости Пушкин не раз бывал увлекаем то в одну, то в другую сторону разнородными потоками обстоятельств, соблазнов и влияний, литературных и других.
В той же статье приводятся слова Грибоедова, сказанные приятелю его уже после написания "Горя от ума". Они меня очень поразили, между прочим и тем, что служат новым свидетельством тому, как часто авторы ошибаются в оценке свойств таланта своего. Он говорит: "Я не напишу более комедии; веселость моя исчезла, а без веселости нет хорошей комедии" [13]. Последние слова совершенно справедливы. Но дело в том, что в комедии "Горе от ума" именно нет нисколько веселости. Есть ум, есть острота, насмешливость, едкость, даже желчь; есть здесь и там, бойкие черты карандаша, схватывающего с удивительною верностью и живостью карикатурные сколки; все это есть – и в изобилии. Но веселости, без чего нет хорошей комедии, по словам Грибоедова, не найдешь в "Горе от ума". Это сатира, а не драма; импровизация, а не действие. О комических положениях, столкновениях, нечаянностях (естественно, а не натянуто и не произвольно вытекающих из самой сущности драматической басни) нет тут и помина [14]. Один Чацкий, и то, разумеется, против умысла и желания автора, оказывается лицом комическим и смешным. Так, например, в сцене, когда
он, после долгой проповеди, оглядывается и видит, что все слушатели его один за другим ушли; или когда Софья Павловна под носом его запирает дверь комнаты своей на ключ, чтобы от него отделаться. Эта исповедь моя, по поводу "Горя от ума", покажется многим дикою и страшною ересью. Но я ни в чем не терплю преувеличения. Один из первых приветствовал я "Горе от ума" с живым сочувствием. Не только у нас, на сценическом безлюдии, но и на другой, гуще населенной сцене, например французской, комедия Грибоедова была бы блестящим явлением. У нас, после "Недоросля" и до "Ревизора", была она не только блестящей, но прямо из жизни выхваченной картиной; картина, может быть, слишком раскрашена, немного натянута; в ней, может быть, выдается более сам живописец, нежели изображенные им лица; но все же, повторяю, картина замечательная по бойкости кисти, по краскам и живости своей. Кажется, довольно и сказанного для беспристрастной оценки этого творения. Вероятно, и сам автор, несмотря на самолюбие свое и чадолюбие, которое присуще каждому автору, не пошел бы многим далее меня в определении достоинства комедии своей. Он был очень умен, образован, хорошо знал иностранные литературы, следовательно, не мог запрашивать у общественного мнения цену, слишком не подходящую к делу. Но наши присяжные ценители и судьи не связаны ни этими и никакими другими условиями. Они рубят сплеча того, кто им не по вкусу и не по нраву; зато уже любимцев своих торжественно и празднично закачивают, на усердных руках своих до беспамятства и тошноты. Признаюсь, мне оскомину набили эти стереотипные прилагательные: бессмертная, гениальная, которые, по заведенному единожды порядку, привешивают к комедии "Горе от ума". Хотелось бы спросить этих господ: из каких доходов раздают они эти дипломы на бессмертие и гениальность? Какие личные права имеют они на подобные производства? Вообще критика наша необстоятельна: ей следовало бы воздерживать себя от неблагоразумной расточительности. Но широкой русской натуре тесно в условиях и законных пределах. Она перескакивает их. Ей, например, Мольер не более известен, чем китайцам; но она не усомнится принести его и многих других в жертву Грибоедову. И так далее, везде и во всем. У нас встречаются писатели с дарованием, но писателей образованных очень мало. Оттого и критика наша или поверхностна, или сбивчива, когда ей захочется поумствовать и полиберальничать. Общественное мнение, по крайней мере в большинстве, подчиняясь этой критике, с каждым днем все более и более заблуждается и падает. Что ни говори, а все это признаки болезненности и отсутствия образованности.А вы, которые изведали, исследовали, проверили, промерили на Руси все чернильные потоки, протоки, притоки, знаете ли вы, что в комедии "Горе от ума" есть и моя капля, если не меда и желчи, то, по крайней мере, капля чернил, то есть: точка. Угадайте, поищите. Нет, не находите! Так и быть: укажу я вам.
Скоро после приезда в Москву Грибоедов читал у меня и про одного меня комедию свою. После падения Молчалина с лошади, испуга и обморока Софьи Павловны (действие 2–е, явление 8–е) Чацкий говорил:
Желал бы с ним убиться для компаньи.
Тут заметил я, что влюбленному Чацкому, особенно после слов:
Смятенье, обморок...
Так можно только ощущать,
Когда лишаешься единственного друга... —
неловко употребить пошлое выражение "для компаньи", а лучше передать его служанке Лизе. Так Грибоедов и сделал: точка разделила стих на два [15]; и эта точка моя неотъемлемая собственность в бессмертной и гениальной комедии Грибоедова. Следовательно, и на мою долю надает чуть заметная гомеопатическая крупинка, о чем имею честь заявить нашим маклерам по части бессмертных и гениальных дел.
"Ух!" – скажете вы. "Ух!" – говорю и я. Меня самого пугает непомерная долгота письма моего. Каково же будет вам? Впрочем, виноваты вы сами. Вы задрали родным вопросом старого приятеля, который в немецком закоулке своем сидит, как заключенник в тюрьме, на одиночном и безмолвном положении. Вот меня и прорвало! Вперед будьте осторожнее <...>
Письма из Петербурга. 1828 г.
15 марта.
Вчера гром пушек возвестил нам приезд Грибоедова,; вестника мира с Персиею, вследствие коего приобретаем мы несколько десятков миллионов рублей и область Армянскую до Аракса. Приезд его был давно обещаем и очень ожидаем, так что государь собирался даже послать к нему навстречу, чтобы проведать, что случилось с курьером: мир был подписан 10–го февраля, следовательно, – ехал он нескоро. Я еще с ним не видался: вероятно, будет он хорошо награжден. Здесь говорят о значительном награждении героям персидским. Паскевичу миллион рублей, Обрескову, дипломатическому представителю, триста тысяч, генералам по сту тысяч [1]. После этого я согласился бы Паскевичем быть. Сейчас барышни поехали в русском платье в дворец на персидское молебствие <...>