А. С. Грибоедов в воспоминаниях современников
Шрифт:
2 сентября, рано утром, отправились мы в дальнейший наш путь. Дорога весьма сходна с тою, по которой мы ехали, от спуска с Кашаурской горы; так же живописна и приятна для езды, словом, настоящий английский парк, в большем размере. В Анануре мы переменили лошадей и, при самом выезде со станции, оставили Арагву влеве, потому что тут крутая, каменистая и лесная цепь гор так близко прилегает к реке, что нет никакого проезда; одни пешеходы, и то с трудом, пробираются по тропинке, вьющейся на боку утеса над самою Арагвою.
В 3 верстах от Ананура карантин, отсюда решились мы с Грибоедовым отправить вьючных лошадей наших обыкновенною дорогою, которая обходит, как я прежде сказал, цепь гор, а самим ехать прямо через эту цепь, через что мы сокращали путь, по крайней мере, тремя верстами. Нам казалось, что мы не встретим на избранном нами прямом пути больших затруднений, потому что глазами видели, где кончается высота, но когда въехали на нее, тогда уверились, что это еще только первый уступ и что надобно было карабкаться на другой, поднявшись же на другой, увидели еще третий, круче и выше, наконец, когда кое–как мы и туда добрались, то выиграли только то, что на лошадей наших напали особого рода слепни или мухи, величиною с серебряный пятикопеешник и совсем плоские. Вот все, что мы нашли замечательного на этой горе. С высоты ее начали мы спускаться почти такими же уступами и наконец выехали на настоящую дорогу, по которой обыкновенно все ездят, и догнали наших вьючных лошадей.
В 3–х верстах от Душета въехали мы в низкой лес, растущий по обеим сторонам дороги. Весь этот лес состоит большею частию из шиповника, бывшего тогда в полном цвете.
Вся страна от Ананура до половины дороги, то есть от того места, где мы оставили Арагву, и до того, где опять к ней подъехали, весьма гориста и лощиниста. В Душете есть купцы и ремесленники, лавки и порядочные строения, чего мы уже давно не видали.
Верст 10 от Душета дорога идет через высоты и лощины, пока соединится с Арагвою; тут начинается плоскость, продолжающаяся до небольшой деревни Гаринскал, где казачий пост и почтовый двор. Тут мы ночевали и 3 сентября пустились прямо в Тифлис, я в почтовой тележке, а Грибоедов верхом. Отсюда идет дорога верст 10 косогором,
Из "Записок, в России цензурой не пропущенных"
А. С. Грибоедов, знаменитый автор комедии "Горе от ума", служил в продолжение довольно долгого времени при А. П. Ермолове, который любил его, как сына. Оценяя литературные дарования Грибоедова, но находя в нем недостаток способностей для служебной деятельности или, вернее, слишком малое усердие и нелюбовь к служебным делам, Ермолов давал ему продолжительные отпуска, что, как известно, он не любил делать относительно чиновников, не лишенных дарования и рвения. Вскоре после события 14 декабря Ермолов получил высочайшее повеление арестовать Грибоедова и, захватив все его бумаги, доставить с курьером в Петербург; это повеление настигло Ермолова во время следования его с отрядом из Червленной в Грозную. Ермолов, желая спасти Грибоедова, дал ему время и возможность уничтожить многое, что могло более или менее подвергнуть его беде. Ермолов, Вельяминов, Грибоедов и известный шелковод А. Ф. Ребров находились в средине декабря 1825 года в Екатеринодаре; [1] отобедав у Ермолова, для которого, равно как и для Вельяминова, была отведена квартира в доме казачьего полковника, они сели за карточный стол. Грибоедов, идя рядом с Ребровым к столу, сказал ему: "В настоящую минуту идет в Петербурге страшная поножовщина"; это крайне встревожило Реброва, который рассказал это Ермолову лишь два года спустя. Ермолов, отправляя обвиненного с преданным ему фельдъегерем в Петербург, простер свою заботливость о Грибоедове до того, что приказал фельдъегерю остановиться на некоторое время в Владикавказе, где надлежало захватить два чемодана, принадлежавшие автору "Горя от ума". Фельдъегерь получил строгое приказание дать Грибоедову возможность и время, разобрав заключавшиеся в них бумаги, уничтожить все то, что могло послужить к его обвинению. Это приказание было в точности исполнено, и Грибоедов подвергся в Петербурге лишь непродолжительному заключению. Все подробности были мне сообщены Талызиным, Митенкой, самим фельдъегерем и некоторыми другими лицами. Грибоедов, предупрежденный обо всем адъютантом Ермолова Талызиным, сжег все бумаги подозрительного содержания. Спустя несколько часов послан был в его квартиру подполковник Мищенко для произведения обыска и арестования Грибоедова, но он, исполняя второе, нашел лишь груду золы, свидетельствующую о том, что Грибоедов принял все необходимые для своего спасения меры. Ермолов простер свою, можно сказать отеческую, заботливость о Грибоедове до того, что ходатайствовал о нем у военного министра Татищева. После непродолжительного содержания в Петербурге, в Главном штабе, Грибоедов был выпущен, награжден чином и вновь прислан на Кавказ. С этого времени в Грибоедове, которого мы до того времени любили как острого, благородного и талантливого товарища, совершилась неимоверная перемена. Заглушив в своем сердце чувство признательности к своему благодетелю Ермолову, он, казалось, дал в Петербурге обет содействовать правительству к отысканию средств для обвинения сего достойного мужа, навлекшего на себя ненависть нового государя. Не довольствуясь сочинением приказов и частных писем для Паскевича (в чем я имею самые неопровержимые доказательства), он слишком коротко сблизился с Ванькой–Каином [2], т. е. Каргановым, который сочинял самые подлые доносы на Ермолова. Паскевич, в глазах которого Грибоедов обнаруживал много столь недостохвального усердия, ходатайствовал о нем у государя. Грустно было нам всем разочароваться на счет этого даровитого писателя и отлично острого человека, который, вскоре после приезда Паскевича в Грузию, сказал мне и Шимановскому следующие слова: "Как вы хотите, чтоб этот дурак, которого я коротко знаю, торжествовал бы над одним из умнейших и благонамереннейших людей в России; верьте, что наш его проведет, и Паскевич, приехавший еще впопыхах, уедет отсюда со срамом". Вскоре после того он говорил многим из нас: "Паскевич несносный дурак, одаренный лишь хитростью, свойственною хохлам; он не имеет ни сведений, ни сочувствия ко всему прекрасному и возвышенному, но вследствие успехов, на которые он не имел никакого права рассчитывать, будучи обязан ими превосходным ермоловским войскам и искусным и отважным Вельяминову и Мадатову, он скоро лишится и малого рассудка своего". Но в то же самое время Грибоедов, терзаемый, по–видимому, бесом честолюбия, изощрял ум и способности свои для того, чтобы более и более заслужить расположение Паскевича, который был ему двоюродным братом по жене. Дружба его с презренным Ванькою–Каином, который убедил Паскевича, что Ермолов хочет отравить его, подавала повод к большим подозрениям. В справедливом внимании за все достохвальные труды, подъятые на пользу и славу Паскевича, Грибоедову было поручено доставить государю Туркманчайский договор. Проезжая чрез Москву, он сказал приятелю своему Степану Никитичу Бегичеву: "Я вечный злодей Ермолову" [Я это знаю от зятя моего Дмитрия Никитича Бегичева. (Примеч. Д. В. Давыдова.)]. По ходатайству Паскевича Грибоедов был, согласно его желанию, назначен посланником в Тегеран, где он погиб жертвою своей неосторожности...
Предместник Грибоедова в качестве посланника в Персии, Мазарович, был человек отлично способный и умный; будучи медиком, он, вследствие ходатайства Ермолова, был назначен первым постоянным посланником при персидском шахе. Грибоедов, состоявший некоторое время при нем в качестве советника, был человеком блестящего ума, превосходных способностей, но бесполезный для службы. Не зная никаких форм, он во время отсутствия Мазаровича писал бумаги в Тифлис, где ими возбуждал лишь смех в канцелярии Ермолова. Однажды явился к Мазаровичу армянин, некогда захваченный персиянами в плен, бывший помощником Манучар–хана, хранителя сокровищ и любимца шаха, с просьбой исходатайствовать ему позволение возвратиться к нам в Грузию. Так как это могло дать повод к различным обвинениям, потому что в случае пропажи чего–либо наше посольство и армянин были бы подозреваемы в похищении шаховских сокровищ, Ермолов советовал Мазаровичу убедить армянина отказаться от своего намерения. Грибоедов, отправленный к государю с Туркманчайским договором, говорил, не стесняясь, мне, Шимановскому и весьма многим: "Паскевич так невыносим, что я не иначе вернусь в Грузию, как в качестве посланника при персидском дворе". Это желание Грибоедова, благодаря покровительству его нового благодетеля, исполнилось, но на его пагубу... Действия этого пылкого и неосмотрительного посланника возбудили негодование шаха и персиян. Он в лице шахского зятя Аллаяр–хана нанес глубокое оскорбление особе самого шаха. Грибоедов, вопреки советам и предостережениям одного умного и весьма способного армянина, служившего при нем в качестве переводчика, потребовал выдачи нескольких русских подданных – женщин, находившихся в гареме Аллаяр–хана в должности прислужниц. Это требование Грибоедова было, вероятно, предъявлено им вследствие ложного понимания вещей и с явным намерением доказать свое влияние и могущество у персидского двора. Хотя шах не мог не видеть в этом нарушение персидских обычаев, но, не желая отвечать на требование Грибоедова положительным отказом, он дозволил ему взять их самому; посланные в гарем конвойные привели пленниц в посольский дом. Персияне, видевшие в этом явное неуважение русских к особе шахского зятя, к самому шаху и к существующим народным обычаям, взволновались. Вскоре вспыхнуло возмущение, вероятно, не без одобрения шаха; около сорока человек наших было убито, в том числе весьма много полезных лиц; спасся один бесполезный Иван Сергеевич Мальцов и с ним двое людей, вследствие особенного к нему расположения каких–то персиян, которые спрятали его в сундук на чердаке. Так как я в то время не находился уже более в Грузии, то я привожу здесь подробности, которые мне были сообщены многими лицами, заслуживающими доверия. Причину этих действий Грибоедова должно, сколько мне известно, искать в следующем: Грибоедов, невзирая на блистательные дарования свои, никогда не принадлежал к числу так называемых деловых людей; он провел довольно долгое время в Персии, где убедился лишь в том, что слабость и уступчивость с нашей стороны могли внушить персиянам много смелости и дерзости, а потому он хотел озадачить их, так сказать, с первого раза. К сожалению, далеко было от уступчивости до настоятельных требований относительно гаремных прислужниц, некогда взятых в плен во время вторжения персиян в Грузию, что заключало в себе много оскорбительного для самолюбия этого народа. Настойчивость Грибоедова была необходимою во всех тех случаях, где надлежало ему наблюдать за точным исполнением важнейших пунктов Туркманчайского трактата; в прочих случаях надо было обнаружить много ловкости, проницательности и осторожности, дабы не оскорбить понапрасну народной гордости. Грибоедову, назначенному посланником в Персию, после наших счастливых военных действий, было легче приобресть влияние, чем Ермолову, отправленному туда в 1817 году. Невзирая на то что этот последний прибыл в Тегеран после обещания, данного государем персидским послам возвратить некоторые присоединенные уже к нам области, он выказал при этом случае так много искусства и энергии, что шах отказался от своих требований. В случае несогласия шаха Ермолов, не могший поддержать своих представлений войском, которого в то время не было под рукой, нашелся бы вынужденным уступить, что было небезызвестно персиянам. Невзирая на то, что сам принц Аббас–Мирза явно уже выказывал нам свои неприязненные чувства, Ермолов успел склонить шаха к уступкам. Ермолов, всегда умевший выказывать большое уважение к обычаям народов, с коими ему приходилось действовать, внушил персиянам высокое к русским уважение, каким мы даже не пользовались после наших успехов над ними. Мне говорил один важный персидский чиновник, что своевременная присылка войск в Грузию предупредила бы войну с персиянами, коих самонадеянность возросла лишь вследствие убеждения, что мы к ней не готовы и что мы можем противуставить их полчищам лишь ничтожные силы. Наконец, самые действия умного и энергичного Мазаровича, никогда не раздражавшего народной гордости персиян, были весьма поучительны для Грибоедова, который пренебрег, к сожалению, уроками своих предместников. Я полагаю, что, вероятно, существовала возможность выручить пленниц
без предъявления несвоевременных и оскорбительных для персиян требований; во всяком случае надо было приискать средства к их выдаче, не жертвуя для того столь многими людьми. Если бы, по причине существующих обычаев, невозможно было этого сделать тотчас, то не следовало явно нарушать обычаев, освященных веками, и тем возбуждать противу себя жителей, но следовало выждать удобное к тому время [3].В.А. Андреев. Из "Воспоминаний из кавказской старины"
<...> Несправедливо бросает он <Д. В. Давыдов> тень на имя знаменитого Грибоедова в двоедушии и неблагодарности к Ермолову. Что Грибоедов был человек желчный, неуживчивый — это правда, что он худо ладил с тогдашним строем жизни и относился к нему саркастически – в этом свидетельствует "Горе от ума", но нет поводов сомневаться в благородстве и прямоте Грибоедова потому только, что он разошелся с Ермоловым или был к нему неприязнен при падении, сделавшись близким человеком Паскевичу. Во-первых, он был с последним в родстве, пользовался полным его доверием и ему обязан последующей карьерой; тогда как у Ермолова Грибоедов составлял только роскошную обстановку его штаба, был умным и едким собеседником, что Ермолов любил, но никогда не был к нему близким человеком, как к Паскевичу. Что касается об услуге, какую будто бы вправе был ожидать Грибоедов лишь от родного отца, как говорит Давыдов, то едва ли это так [Мы сомневаемся, чтобы Ермолов имел возможность дать Грибоедову час времени на истребление бумаг; [1] когда приехавший фельдъегерь застал Грибоедова за ужином у Ермолова, то, Конечно, он следил каждый его шаг. (Примеч. В. А. Андреева.)]. Известно, что Грибоедов был привезен из Грузии по подозрению в деле 14–го декабря и содержался некоторое время под арестом в Главном штабе, но после оправдан более потому, что был всегда врагом Якубовича и стрелялся с ним на дуэли. Тут заступничество Ермолова могло только повредить поэту, ибо и Якубович пользовался тоже расположением Ермолова и бывал его собеседником. Второе, — Грибоедов, чувствуя превосходство своего ума, не мог втайне не оскорбляться, что он составляет только штат Ермолова по дипломатической части, но не имеет от него серьезных поручений и предпочитается ему какой-то авантюрист Мазарович — пришлый доктор из Сербии или Далмации, рекомендованный Капо д'Истриа и к которому он послан был в тавризскую миссию советником; но с ним он, разумеется, не ужился и возвратился в Тифлис после исправления его должности во время отпуска. Тогда как Грибоедов изучил персидский язык, следил за его литературой и нравами персиян, мог ли он, при своих прекрасных дарованиях, писать бумаги в Тифлис, которые возбуждали в канцелярии Ермолова лишь смех, как говорил Давыдов? Вероятнее — каким саркастическим смехом разразился Грибоедов над тупоумием и оплошностью Мазаровича, не видавшим и не угадавшим сборов персиян к открытию военных действий и не предупредившим вовремя Ермолова. А сборы, как говорит сам Ермолов, по персидским порядкам были продолжительные <...> Как смеялся, надобно полагать, Грибоедов над доверчивостью Ермолова, когда тот принимал за чистую монету донесения нашего посланника Мазаровича, что персидские регулярные войска ни в чем не уступят нашим кавказским солдатам и могут помериться с ними в силах в равном числе и что теперь не те персияне, которых огромные полчища громили с горстью солдат Котляревский и другие его современники. Эти бестолковые донесения не понимавшего военного дела Мазаровича, которому так много веровал Ермолов, и ввели его в заблуждение, заставив действовать осторожно и медленно и мало надеяться на имевшиеся у него под рукою силы, с которыми — как доказал под Елисаветполем Паскевич — легко можно было управиться с персиянами. <...>
Ермолов, когда у него было меньше дел, изредка навещал штаб-квартиры полков, близких к Тифлису, где он дней семь отдыхал от жары в более прохладном климате. Вот раз он приехал к нам в город Гори с большою свитою [2] — в ней находились из дипломатической канцелярии Грибоедов и Тимковский. Грибоедов был хорошего роста, довольно интересной наружности, брюнет с живым румянцем и выразительной физиономией, с твердой речью. Я был тогда полковым адъютантом, канцелярия и вместе моя квартира помещались против дома полковника, где расположился Алексей Петрович с приехавшими гостями у тороватого амфитриона. Раз поутру, часу в 10-м, входит ко мне в канцелярию Грибоедов и просит позволения пробыть в моей квартире до обеда [3], я отвечал готовностью услужить, так как все это время должен был заняться в канцелярии делом и ему никто не помешает. "Да, не помешает, — нет, уж одолжите, если будет спрашивать меня Тимковский, так скажите, что не знаете, где я". Я сказал, что поставлю к дверям своей квартиры вестового с приказанием говорить, что никого нет. "И прекрасно!" — ответил Грибоедов. Такое отношение Грибоедова к Тимковскому меня удивило. Еще он не был известен (в 1822 г.) как даровитый писатель. Между тем Тимковский имел у нас какую-то авторитетность умного человека, много видевшего и, кажется, кое-что пописывавшего, хотя бонвивана, но хорошего рассказчика...
К.А. Полевой. Из статьи "О жизни и сочинениях А.С. Грибоедова"
<...> Я имел большое наслаждение знать и видеть Грибоедова довольно часто, именно в то время его жизни (по приезде Грибоедова в марте 1828 года в Петербург). Где же взять мне свидетельств вернее собственного наблюдения! Опишу свое знакомство с Грибоедовым, которое было непродолжительно, однако ж довольно замечательно для человека, тогда еще юноши по летам и по чувствам; тем живее были мои впечатления, и я мог заметить много любопытных черт его характера и ума, черт, которые, может быть, ускользали от самых искренних его друзей единственно потому, что уже не были для них новостью, не поражали их, казались им слишком обыкновенными.
Я жил в Петербурге несколько месяцев, точно как заезжий путешественник: был знаком со многими литераторами, осматривал музеи, библиотеки, наблюдал нравы города, обычаи общества, состояние искусств — словом, посвящал все свое время знакомству с Петербургом. Как обрадовался я, когда П. П. Свиньин, приглашая меня к себе на обед, сказал, что у него будет Грибоедов, только что приехавший из Грузии. Буду, буду непременно! В назначенный день (помню, что было на пасхе) я нашел у гостеприимного Павла Петровича много людей замечательных [1]. Кроме нескольких знатных особ, приятелей его, тут был, можно сказать, цвет нашей литературы: И. А. Крылов, Пушкин, Грибоедов... и другие. Грибоедов явился вместе с Пушкиным [2], который уважал его как нельзя больше и за несколько дней сказал мне о нем: "Это один из самых умных людей в России. Любопытно послушать его". Можно судить, с каким напряженным вниманием наблюдал я Грибоедова! Но, на первый раз, он обманул мои ожидания. Он был в каком-то недовольстве, в каком-то раздражении (казалось мне) и посреди общих разговоров отпускал только острые слова. За столом разговор завязался о персиянах, что было очень естественно в обществе Грибоедова, который знал персиян во всех отношениях, еще недавно расстался с ними и готовился опять к ним ехать. Он так живо и ловко описывал некоторые их обычаи, что Н.И. Греч очень кстати сказал при том, указывая на него: "Monsieur est trop percant (persan)" [Господин слишком проницателен (слишком персиянин) (фр.).]. Признаюсь, молодой ум мой ожидал от Грибоедова чего-то другого. "Где же скрывается глубина этого человека?" — думал я, не зная, что в большом обществе он был всегда таков, да и кто же не будет таков, особенно подозревая, что на него смотрят как на что-то особенное и ожидают чего-нибудь необыкновенною? Ривароль находился однажды в таком положении и начал, как говорится, рубить сплеча все, что попадалось в разговоре. Собеседники его изумились. Грибоедов сделал почти то же, потому что в одинаковом случае положение человека, известного умом, всегда одинаково. Вечером, когда кружок друзей стал теснее, Грибоедов был гораздо мягче и с самою доброю готовностью читал наизусть отрывок из своей трагедии "Грузинская ночь", которую сочинял тогда.
Через несколько дней мне опять случилось обедать с ним у Н. И. Греча. Входя в комнату, я увидел Грибоедова за фортепиано: он аккомпанировал известному Този [3] (у которого тогда еще был голос) и какому-то другому итальянцу. Дуэт кончился, и Грибоедов был окружен многими из своих знакомых, которые вошли во время его игры и не хотели прерывать музыки приветствиями к нему. С какою добротою, с какою искренностью обходился он со старыми знакомыми! Тут почувствовал я, как мог быть пленителен этот человек. Некоторые поздравляли его с успехами по службе и почестями, о чем ярко напоминали бриллианты, украшавшие грудь поэта. Другие желали знать, как он провел время в Персии. "Я там состарился, – отвечал Грибоедов, – не только загорел, почернел, почти лишился волосов на голове, но и в душе не чувствую прежней молодости!" В словах его точно виден был какой–то грустный отзыв. За столом Грибоедов почти не вмешивался в литературные суждения, какие излагали двое или трое из собеседников, теперь уже покойных — мир памяти их! Он чувствовал себя нездоровым и уехал вскоре после обеда.
Второе свидание с Грибоедовым оставило во мне впечатление более приятное, хотя я слышал тут меньше. Видно, сам поэт был расположен теплее и потому казался сообщительнее. Его обращение всегда отличалось редким свойством: какою-то искренностью, которая, однако ж, не переходила светских форм. Слушая Грибоедова, можно было верить каждому слову его, потому что он не терпел преувеличений и будто мыслил вслух, не скрывая своих чувств, но образованность и светскость придавали ему характер обворожительный. Еще больше увидел я справедливость своих замечаний, встретившись с Грибоедовым — думаю, в третий раз — у князя В. Ф. Одоевского. Тут разговоры и суждения Грибоедова были чрезвычайно замечательны, и верно оттого, что нас было только трое. Между прочим, речь зашла о власти человека над самим собою. Грибоедов утверждал, что власть его ограничена только физическою невозможностью, но что во всем другом человек может повелевать собою совершенно и даже сделать из себя все. "Разумеется, — говорил он, — если бы я захотел, чтобы у меня был нос короче или длиннее (собственное его сравнение), это было бы глупо, потому что невозможно. Но в нравственном отношении, которое бывает иногда обманчиво-физическим для чувств, можно сделать из себя все. Говорю так потому, что многое испытал над самим собою. Например, в последнюю персидскую кампанию, во время одного сражения, мне случилось быть вместе с князем Суворовым. Ядро с неприятельской батареи ударилось подле князя, осыпало его землей, и в первый миг я подумал, что он убит. Это разлило во мне такое содрогание, что я задрожал. Князя только оконтузило, но я чувствовал невольный трепет и не мог прогнать гадкого чувства робости. Это ужасно оскорбило меня самого. Стало быть, я трус в душе? Мысль нестерпимая для порядочного человека, и я решился, чего бы то ни стоило, вылечить себя от робости, которую, пожалуй, припишете физическому составу, организму, врожденному чувству. Но я хотел не дрожать перед ядрами, в виду смерти, и при случае стал в таком месте, куда доставали выстрелы с неприятельской батареи. Там сосчитал я назначенное мною самим число выстрелов и потом тихо поворотил лошадь и спокойно отъехал прочь. Знаете ли, что это прогнало мою робость? После я не робел ни от какой военной опасности. Но поддайся чувству страха – оно усилится и утвердится".