А. С. Секретная миссия
Шрифт:
Он почувствовал грусть и нешуточную обиду, словно кто-то его жестоко обманул. Так не должно было быть – но случилось. Почему? Оттого, что кольцо исполнило свое назначение? Оттого, что Пушкин был другой веры, не той, что витязи Сулеймана? Кто бы мог объяснить…
Пора было уходить, пока не появились первые любопытные, не столпились зеваки, не получилась излишняя огласка и прочие хлопоты. Делать здесь более совершенно нечего.
Оглядев себя и приведя в порядок сбившийся шейный платок, Пушкин пошел прочь походкой никуда не торопившегося человека, чувствуя томительную тоску, от которой никак не мог отделаться: перед глазами с невероятной четкостью стояло лицо Катарины. Он понимал, что это существо не имело человеческого имени, что у него вообще не было ничего общего с человеческим родом, что красота была не более чем иллюзией из огня знойного – все он понимал, но поделать с собой ничего не мог, тоска не проходила, и он боялся, что придется жить с ней все оставшиеся дни. Разум оказался на одной стороне, а сердце – на другой. Он твердо знал, что никогда в жизни не увидит ничего более прекрасного, чем очаровательная женщина в белом платье,
Нет, он не мог сейчас думать о стихах. Терзался загадкой: он кого он уже слышал в свое время эти слова – касаемо королевских корон… или просто корон,уподобившихся осенним листьям? А ведь это было совсем недавно…
Глава седьмая
Бронзовый кондотьер
Сам по себе Илларион Дмитриевич Ласунов-Ласунский был личностью бесцветнейшей – ни злодей, ни добряк, ни острослов, ни зануда, одним словом, субъект, прямо-таки блиставший совершеннейшим отсутствием как грехов, так и добродетелей. Страстей в его размеренной жизни не было никаких, кроме одного-единственного пунктика.Во времена оны совсем тогда молодому поручику Ласунову-Ласунскому выпало три года прослужить одним из адъютантов светлейшего князя Потемкина незадолго до его кончины – и с тех пор он полагал, что его долгая, не лишенная приключений и наград, опасностей и приятностей жизнь была всего-навсего обрамлением этого самого трехлетнего адъютантства при человеке, коего отставной полковник полагал великим…
Портретов светлейшего в доме Ласунова-Ласунского было – не перечесть. Бюстов – аналогично. По стенам кое-где висели положенные под стекло и вставленные в золоченые рамки непритязательные бумажки с парой строк, собственноручно начертанных кумиром, – правда, общеизвестно, что с красотою почерка у Потемкина обстояло далеко не лучшим образом, как и с грамотностью, так что это не на всякого производило впечатление.
Не перечесть, сколько денег выманили у старика многочисленные проходимцы, выдававшие себя за впавших в бедность побочных внуков светлейшего, а то и троюродных племянников. Равно как несказанно обогатились и иные беззастенчивые антикварии, приносившие Иллариону Дмитриевичу те или иные вещицы, принадлежавшие якобы Потемкину (подлинность подавляющего большинства из них истинные знатоки держали под крепким сомнением, но в доме Ласунова-Ласунского о том и заикнуться не смели, чтобы не быть изгнанными за порог). Свои обширные воспоминания о службе при светлейшем бывший адъютант давненько уж грозился явить миру, но бесконечно их переписывал, расширяя и обогащая очередными скучнейшими подробностями, неинтересными никому, кроме него самого – а потому книгоиздатели доселе могли спать спокойно. Бывать у Ласунова-Ласунского оказывалось, как легко догадаться, сущим мучением: приходилось выслушивать нескончаемые монологи о былых временах, знакомые уже, как «Отче наш», от сих и до сих – и добро бы интересные, но касавшиеся опять-таки скучнейших, ничем не примечательных будней (так уж сложилось, что в свое время адъютант занимался при светлейшем делами третьестепенными, не способными привлечь даже честолюбивых молодых историков, по недостатку свершений и неопытности кидавшихся на всякие исторические пустяки).
Ну кому, скажите на милость, интересна сейчас фамилия интендантского майора, ведавшего доставкой в Новороссию соли, уксуса и табака? При том, что интендант этот – ворюга, конечно, как испокон веков за этим племенем водилось – жил удивительно скучно и казнокрадствовал так же, без малейшей фантазии, да вот поди ж ты, частенько бывал в канцелярии у Ласунова-Ласунского, являлся за распоряжениями светлейшего, курил с адъютантом чубуки, играл в шахматы, благодаря чему и стал неотъемлемой частью неизданных мемуаров.
Кому интересны ныне подробности и детали отправки в Аккерман бревен для строительства, а в Одессу – тесаного камня? Опять-таки лишенные интересных подробностей и примечательных исторических анекдотов. Но в свое время именно Ласунов-Ласунский по поручению светлейшего занимался этим предприятием – а потому любил его живописать подробнейшим образом.
Но одно примиряло со всеми неудобствами – знаменитые обеды Ласунова-Ласунского – как легко догадаться, построенные на вкусах светлейшего. Воспроизводить их в точности бывшему адъютанту было, конечно, не по силам и средствам: и поваров таких уже не сыщешь, и серебряного сервиза весом в пуды уже не заведешь, и рецепты иные утрачены. И все же в Петербурге только у Ласунова-Ласунского можно было отведать иные любимые Потемкиным блюда вроде ухи из аршинных стерлядей и кронштадтских ершей (хотя и готовилась она уже не в чане на двадцать ведер жидкости, как когда-то у светлейшего). Или увидеть подаваемую на стол свинью, одна половина которой была зажарена, а другая, благодаря искусству повара – сварена. Или поесть гусиной печенки, которую на манер Потемкина размачивали в меду и молоке, после чего размеры она приобретала невероятные. А была еще похлебка из рябчиков с пармезаном и каштанами, и телячьи хвосты по-татарски, и голуби по-станиславски, и телячьи уши крошеные, и бекасы с устрицами. Правда, далеко не всем приходились по вкусу говяжьи глаза в соусе, во времена Потемкина именовавшемся «поутру проснувшись». Злые языки передавали, что и сам гастроном-хозяин кушал последнее яство с глубокой внутренней неохотой – но чего не сделаешь ради поклонения кумиру, господа мои… Зато говяжья небная часть в золе, гарнированная трюфелями, а также горлицы а-ля Ноялев и гато из зеленого винограда были, безусловно, хороши.
Пушкин был завсегдатаем этих обедов – не только из-за
хорошего стола, но еще из-за того, что там всегда можно было встретить Наталью Кирилловну Загремскую, дочь последнего гетмана Малороссии Разумовского, свидетельницу шести царствований, начиная от Елизаветы Петровны и включая нынешнее. Истинная барынядавно ушедшего времени, дама своеобразнейшая, пребывавшая, несмотря на годы, в здравом рассудке и твердой памяти, она была источником бесценных исторических сведений.А также – единственной, кто мог сейчас за столом перечить Ласунову-Ласунскому и поправлять во всем, что касалось до светлейшего князя Потемкина – потому что была старше хозяина на четверть века, а в обществе вращалась в несравнимо более высших кругах, нежели когда-то скромный поручик, пусть и адъютант князя. Его еще и на свете-то не было, а Натали Разумовская уже блистала при дворе…
Князь Вяземский именовал ее «обольстительною владычицей» и сравнивал с пышным старинным портретом. Пушкин любил часами ее слушать – но не сейчас. Сейчас он сидел, полностью погруженный в собственные мысли, вяло ковырялся в поданных блюдах, частенько совершенно не слышал разговоров. Забота была прежняя: кусочки мозаики вертелись и плясали, не желая укладываться в целостное изображение, ну, а поскольку речь шла не о детской головоломке, которую в любой момент можно забросить навсегда…
Он встрепенулся, поднял голову, услышав имя Брюса.
За столом ему досталось место справа от Загремской (как бы он за такой случай благодарил Фортуну в другой раз!), а слева от нее помещался Грановский, ровесник Пушкина, делавший быструю карьеру по Министерству иностранных дел – молодой человек, как нынче водится, самых материалистических взглядов. Он-то и послужил объектом ворчания старухи.
– Вы, сударь мой, молодые вольнодумцы имеете право думать о Брюсе что вам угодно, в соответствии с вольтерьянством и этим, как то бишь его… атмосферным электричеством, – говорила она своим обычным тоном столичного генерала, ревизующего захолустный гарнизон. – Но уж и нам, ранешним,позвольте свое суждение иметь… Кузьма мне доложил утром, что ночью на Васильевском произошло странное событие – развалился в доски и щепу домик Брюса возле Гавани. И слава богу, долго ж его терпела на этом свете небесная канцелярия…
– Как же, наслышан, – сказал Грановский тем светским тоном, в коем насмешка не выражается явно, но прекрасно видна. – Тот самый домик, где он из букетов цветов делал натуральных девиц, золото из свинца изобретал, а также переговаривался с селенитами посредством волшебного утюга…
– Насчет селенитов и золота из свинца – врать не буду, не слышала. О девках из цветов полагаю, что это сплошная басня: Яков Вилимович Брюс, как все заграничные немцы, был человеком расчетливым и вряд ли стал бы тратить время и цветы на изготовление девок – этого добра и так хоть завались… о чем вы с Сашкой Пушкиным прекрасно осведомлены, хоть он и уткнулся в тарелку, делая вид, будто увлечен Музою… А вот про статуи, господа мои, говорили всерьез…
– Про какие статуи? – не вытерпел Пушкин, включаясь в беседу.
– А разве ты меня не расспрашивал?
– Не припомню, чтобы речь шла об этом…
– И зря, – сурово сказала Загремская. – Надобно вам знать, господа молодые насмешники, что Брюс обладал умением оживлять статуи… не в людей их превращать, а именно что оживлять на время, я имею в виду. И речь шла опять-таки не о прозаических девках, а о более серьезных… и жутких делах. При государе Петре Великом все, кто был от него поблизости, людьми были наперечет умнейшими, крупными, государственного размаха и полета… вот только они еще при этом были в полной мере подвержены влиянию порочных страстей. И предавались им, в соответствии со своей личностью, с небывалым размахом. Не чураясь того, за что людишкам помельче лоб клеймят и посылают за казенный счет в Нерчинск… Александр Данилыч Меншиков крал. Миллионами. Такой уж у них, судари мои, был размах и полет – красть, так уж круглыми миллионами, швырять людишек в медвежью яму – так по дюжине зараз, в карты дуться – так уж не на прозаические монеты, а на кучки брильянтов, как я своими глазами видывала при дворе матушки Екатерины. – Она обвела взглядом стол, у которого ножки ломились от блюд. – Кстати сказать, матушка кулинарные изыски откровенно недолюбливала и предпочитала блюда самые простые: разварную говядину с соленым огурцом да соус из вяленых оленьих языков. Но вот в карты игрывать предпочитала отнюдь не на медные гроши… Так о чем я? Ага, о Брюсе и роковых страстях человеческих… Про это уже все забыли, но в той самой избушке на Васильевском Брюс и производил свои чернокнижные практики над статуями. И не только там, но еще и в Сарском Селе, которое в те поры было простой отдаленной мызой, не имевшей никакого отношения к августейшей фамилии. Говорят, что там, в Сарском, он и закопал однажды те самые свои бумаги, коих после его смерти так и не нашли, хотя было доподлинно известно, что бумаг от него осталось не менее чем полвоза…
– В Сарском? – вырвалось у Пушкина. – А место?
– Кто ж его знал, место… Искали многие, да поди найди… Есть завороженные клады – на десятого человека, на заклятье или, скажем, на ведро сосновых шишек, каковое следует высыпать в яму. Так ведь это обычные клады, денежные, разбойничьи, а вы представьте, каков зарок на Брюсовомкладе. А кому попало не откроется, да кто попало и не сунется, если здравомыслящ… Так вот, о статуях. Брюс их оживлял, как хотел и когда хотел, но на его мраморных или там бронзовых болванов была наложена оговорка– выполнить они могли одно-единственное поручение, после чего окаменевали вновь, на сей раз вроде бы уже навсегда. Почему положена такая оговорка, мне неизвестно, но подозреваю, все дело в том, что Господь наш все же не всепрощающ и разгуляться в волюнечисти не дает… Короче говоря, такая на них была оговорка положена, и преступить ее они не могли. Сделал что-то раз– и опять забронзовел, как приличной статуе и положено испокон веков.