А.Беляев Собрание сочинений том 7
Шрифт:
Недалеко от нас, на Октябрьском бульваре, жила Настя-дурочка. И хотя она никому не делала ничего плохого, дети ее боялись. Иногда, из шалости, мальчишки вызывали ее на улицу, а когда она выбегала с громкими криками, все бросались врассыпную. Из любопытства я стояла за ближайшим деревом и со страхом выглядывала из-за него, боясь подойти ближе. В руках у Насти всегда была большая кукла, завернутая в одеяло, которую она баюкала. Настя казалась мне взрослой женщиной, тогда как ей, по всей вероятности, не было и двадцати.
А напротив Настиного двора стоял старый деревянный двухэтажный дом, украшенный резьбой. Вагонка, которой был обшит дом, от времени стала почти черной. Говорили, что в этом доме живут воры, а мне они представлялись какими-то разбойниками. И, проходя мимо него, я втягивала голову в плечи, ожидая, что вот-вот кто-то выскочит из ворот и… дальше моя фантазия не шла.
В нашем доме от кори умерла
Через дорогу, прямо против нашего дома, была небольшая рощица. На самом ее краю лежал огромный гладкий валун, на который непременно залезали все мимо проходящие дети. В том числе и я. Трудно сказать, что нас так привлекало. В центре рощи была искусственная горка, которую венчала беседка с островерхой крышей, крытой дранкой. Когда мы переехали в Ленинград и я оказалась среди домов и голого асфальта, то чуть не со слезами вспоминала Детское Село и рощу, в которой каркали вороны.
Из раннего детства моя память сохранила три особенно ярких впечатления. Первое — Рождественская елка, году в тридцать третьем или тридцать четвертом. В те годы борьбы с религией, а, стало быть, и с религиозными праздниками елка была запрещена. Это уже потом, спустя несколько лет, она стала новогодним праздником. Я же тогда свято верила в доброго Дедушку Мороза, который приносил мне подарки. Елка украшалась в мое отсутствие. Перед вечером меня уводили гулять, и пока мы с бабушкой катались на финских санях, дома спешно украшали елку. И вот в тот памятный вечер, возвратясь с улицы, я увидела за широко распахнутыми дверями второй комнаты чудесную пушистую елку, блестевшую от обилия стеклянных шаров и бус. Электричество было выключено, обе комнаты освещались только елочными свечами. Пахло хвоей, яблоками и мандаринами, висевшими на елке. А под елкой сидела большая тряпичная кукла, набитая опилками, с головой из папье-маше. Это было то немногое, на что была тогда способна наша легкая промышленность… Но я, еще не избалованная игрушками, страшно обрадовалась этому монстру. Были и еще какие-то игрушки, но я их не помню. А вот удивительное ощущение какого-то чуда и радости осталось на всю жизнь.
У отца стало много свободного времени, и он все чаще занимался со мной. Мне с ним было очень интересно, так как он всегда придумывал какие-нибудь забавы. Не представляю только, на какие средства мы тогда жили? По всей вероятности, что-то все же печаталось. Так вот, как-то стоим мы с ним перед открытыми окнами и пускаем мыльные пузыри. Он в свое окно, я в свое. Я так была увлечена этим занятием, что не видела, что делает отец. И вдруг гляжу, летит какой-то странный матовый шар. За ним второй, третий. Дети, ловившие под нашими окнами пузыри, тоже заметили это. Какой-то мальчик погнался за одним пузырем и догнал его. Но, когда он коснулся руки мальчика и лопнул, из него вышел дым. Малыш даже вскрикнул от неожиданности и отдернул руку, словно обжегшись. Объяснение оказалось очень простым — вместе с воздухом отец наполнял шары дымом из папиросы, которую курил.
— Третье, необычно яркое воспоминание, казалось бы, совсем незначительное, и, тем не менее, я почему-то часто возвращаюсь к нему мысленно.
По обе стороны нашего жактовского дома стояли частные дома. В одном из них жила наша знакомая семья Кремер, с которой много лет спустя мы встретились в немецком лагере. И вот как-то зимой мама отправилась к ним по како-му-то делу и взяла меня с собой. Взрослые занялись разговором, а мы с хозяйской девочкой вышли в сад. Погода стояла морозная и очень солнечная. В саду было несколько старых яблонь. Стояли они в глубоком снегу. Его поверхность была покрыта коркой, которая ослепительно, до рези в глазах, блестела. И вот мы, проваливаясь почти по колено, пошли по целине, оставляя глубокие следы. Что было дальше, я не помню, но эта девственная белизна и нетронутость снежного покрова остались у меня в памяти как нечто очень светлое и радостное. Начав свою сознательную жизнь за городом, я убеждена, что детей надо растить на природе. Никакие скверы не в состоянии заменить сельской свободы и простора.
В 1935 году отец получил через Союз писателей ордер на две комнаты на Петроградской стороне, в бывшей квартире писателя Житкова, на углу проспекта Карла Либкнехта и Матвеевской улицы, в доме 51/2. В настоящее время проспект Карла Либкнехта называется Большим проспектом, а Матвеевская улицей Ленина. Отец занял маленькую комнату, а
мы, три женщины: мама, бабушка и я — большую.Вскоре после нашего переезда в Ленинград у отца вновь началось обострение спондилита, и он на несколько месяцев опять стал лежачим. Я стала невольной свидетельницей его гипсования. Делали это у нас дома. Приехали врач и медсестра. Стоять без корсета, который он носил постоянно, отец не мог. Поэтому его подвязали под мышки бинтами и подвесили между дверей на крюки от моих качелей. Намочив пропитанные гипсом бинты, врач стал его бинтовать. Как раз в этот момент я появилась на пороге и застыла в ужасе. Эта процедура, похожая на повешение, произвела на меня такое удручающее впечатление, что я со страху бросилась прочь. Мне тогда шел всего седьмой год, я была очень впечатлительна, долго не могла успокоиться. Да и воспоминания до сих пор остались тяжелые. Но отец, привыкший за многие годы к подобным процедурам, не терял оптимизма. Увидев меня, он пошутил по поводу своего «висящего» положения, но меня это не развеселило.
В те годы у нас особенно часто бывали врачи. Но, закованный в гипс от бедер и до затылка, отец оставался оптимистом. Шутил и рассказывал мне смешные истории. Конечно, это было не единственным его занятием. Он еще писал и содержал всю нашу семью. Только при сильных болях природный юмор изменял ему. Но стоило болям утихнуть, как он сразу принимался за работу и становился самим собой.
Неподвижность отца пугала меня. В этом было что-то неестественное. Я на какое-то время отдалилась от отца. Почти не заходила к нему, не усаживалась, как раньше, рядом с ним, чтобы услышать очередную историю. Несмотря на мою эмоциональность, отец почему-то не вызывал у меня жалости. Может быть, оттого, что он не стонал и не жаловался? Постепенно я привыкла к его лежачему положению и вновь стала по вечерам заходить к нему.
В Ленинграде меня уже не пускали одну гулять. Мама почти постоянно находилась при отце, и гуляли мы с бабушкой. Почему-то осталась в памяти одна весенняя прогулка. Гуляя, мы дошли до дома политкаторжан. Небо было ясное-ясное. Солнечно и сухо, а я в галошах. Я была болезненным ребенком, надо мной буквально тряслись. Наконец бабушка смилостивилась и разрешила снять галоши. Стало так легко, что захотелось поскакать вприпрыжку. Именно в это время мимо нас проходил странный человек. Тогда я этого, конечно, не понимала. Сделав несколько шагов вперед лицом, он поворачивался на 180 градусов, некоторое время шел задом, потом вновь принимал нормальное положение, и так, пока не скрылся из вида. Мне это показалось очень забавным, и я сразу же принялась его копировать. Он этого уже, конечно, не видел.
Однажды, гуляя возле памятника «Стерегущему», мы увидели женщину, выгуливающую красивого большого петуха, к лапе которого был привязан шнур. Видимо, этот петух был для женщины кусочком природы, которой так не хватает горожанам.
В 1936 году Союз писателей дал отцу путевку в костнотуберкулезный санаторий в Евпаторию. Мама поехала его провожать. До вагона отца везли на «Скорой», а потом несли на носилках.
Думаю, что мама могла бы, хоть на недельку, остаться в Крыму, отдохнуть. Она это вполне заслужила. Но, переночевав, мама на другой же день пустилась в обратный путь.
В то лето вся наша семья, кроме отца, поехала на дачу в Толмачево, что недалеко от Луги. Жили на хуторе. Места там в те времена были глухие. В лесу можно было встретить лису или зайца. И я очень жалела, что отец не видит этих мест. Боже! Сколько лет прошло с тех пор, а перед глазами вижу быструю речку Оредеж. Вода в ней чистая и прозрачная. Хорошо видны мальки, снующие возле дна. По реке медленно плывут бревна, наполняя горячий воздух смоляным запахом. Стоит тишина. Птицы почему-то не поют, только громко жужжат осы, кружась возле своего гнезда-кокона.
Через реку мы перебирались по бревнам, небезопасно, но интересно. Жили мы в пяти километрах от Луги. Там были магазины, но набор продуктов очень скудный, и мама постоянно ездила в город. К концу лета она выглядела так, словно чем-то переболела, причем тяжело.
У хозяев была баня, топившаяся «по-черному», и, когда мама впервые привела меня мыться, я была так напугана низким закопченным потолком и запахом пожарища, что просто сбежала.
В те далекие годы Толмачево было еще довольно глухим и малолюдным местом и состояло преимущественно из хуторов, расположенных друг от друга на расстоянии нескольких километров. Лужайки благоухали разнообразными цветами, над которыми деловито кружились всевозможные насекомые. Чего только тут не летало и не прыгало. Бабочки, стрекозы, шмели, осы, пчелы, кузнечики. Водились и такие насекомые, которых приходилось опасаться: слепни, осы и шершни. Можно было встретить и змею. А на полянах маняще краснела земляника. Теперь все это кажется какой-то красивой сказкой. Поселок Толмачево давно превратился в шумную дачную местность.