Абсолютное соло
Шрифт:
А Станислав жалел родителей. Конечно, жалел в душе, не унижая открытой жалостью; впрочем, нельзя сказать, что особенно уважал. Да, они честные, добрые люди, они никому не принесли зла, но и не имели сил и смелости бороться, сопротивляться. Сразу после окончания вуза и вот почти до старости они сидели на своих должностях рядовых инженеров, получали рублей по сто двадцать – сто пятьдесят, когда удавалось, подрабатывали мелкими заказами. И что? Всё надеялись на лучшее, а лучшее для таких, как они, не наступает. Им на шею садятся начальники и за гроши выпивают все соки, их выпихивают из очередей откормленные домохозяйки (женушки «квалифицированных рабочих»), такие не ездят в отпуск на Черное море, у таких нет машины и дачи, такие, выйдя на пенсию, боятся пойти в собес за какой-нибудь справочкой, зная, что именно на них сорвут раздражение
«Башмачкины, Девушкины, Дяди Вани. Бедные люди, – с состраданием, но не как о равных думал Станислав Олегович и тут же сам с собой спорил: – Даже нет, не Башмачкины и Девушкины, нечто другое. Тем было нужно: одному новую шинель с меховым воротником, другому – чтоб молодая соседка не уезжала, третьего довели, он выстрелил в подлеца, а им… Получили образование, нашли друг друга тридцать пять лет назад, им выделили более-менее сносное жилье, платят мизер – и они счастливы. Да, в глубине души они счастливы, именно такие недавно на все невзгоды твердили: «Лишь бы не было войны!» Они никогда не шагнут за рамки, не взбунтуются, не отважатся перед телекамерой рассуждать о государственном устройстве, во весь голос требовать лучшего… Они жертвы, которые никто не замечает, никто никогда не учтет».
И, сжав кулаки, подрагивая от возбуждения, Станислав Олегович запирался в своей комнате и писал, писал: «Я перестану себя уважать, если не «выйду из народа», не уйду как можно дальше, поднимусь сколько возможно выше. Я сделаю это усилие, и это будет мое (он подчеркивал «мое» жирной линией) усилие.
С рождения мне приходится жить в облупленном заводском доме, я учился среди «детей рабочих», трудился на овощных базах, строил помещения для коров в то время, как крестьяне пьянствовали и били друг другу морды со скуки; я узнал на деле, что есть «народное трудолюбие», а посему никакой симпатии к народу и прочих «интеллигентских» комплексов у меня ни грана. Я вижу у народа лишь хамство, алкогольную одурь, воровство либо тривиальное, либо нравственное. И я не хочу иметь с таким народом ничего общего!»
То были поистине фантастически бурные годы. Реальность менялась с калейдоскопической быстротой, узаконенные государством добродетели рушились в одночасье, зато добродетелью становилось то, что еще вчера по всем юридическим меркам подпадало под уголовную ответственность.
Журналы и газеты назывались как и прежде, как и полвека назад – «Молодой коммунист», «Ленинское пламя», «Комсомольская правда», – а в них теперь появлялись материалы, не снившиеся и самым отчаянным диссидентам-самиздатовцам с полгода назад.
Вот журналист международник снимает фильм о русских эмигрантах и критически, порой с уничтожающей иронией комментирует крамольно-смешные (так смонтировано, что делается действительно смешно) высказывания «клеветника на родную страну» Солженицына, а через месяц-другой по первому каналу ТВ советский классик Виктор Астафьев объявляет: Солженицын – великий русский писатель, и без его «Красного колеса» мы ничего в истории нашей страны не поймем.
Вчера нам показывали бастующих английских шахтеров и кровавые столкновения в Белфасте, а сегодня точно то же самое началось и у нас… Вчера сам Генеральный секретарь заявил: узников совести в Советском Союзе нет, а сегодня выпускают из тюрьмы Леонида Бородина, возвращают из ссылки Сахарова…
Стали обратно переименовывать города. Начали с недавно умерших вождей, но вот-вот, глядишь, доберутся и до святая святых. Да и скорей бы. Скорей бы расправиться с наследием проклятого режима. Окончательно освободиться.
Фантастически бурные годы…
Станислав Олегович Гаврилов, конечно же, не имел никакого морального права оставаться в стороне. Первым делом он внес существенные поправки, точнее, вернул нецензурные ранее мысли, примеры в свои лекции, и они заблистали свежо и ярко. Он посылал в московскую и ленинградскую прессу давно назревшие, выстраданные статьи «Еще раз о гегемонии пролетариата», «Бездонная яма (Когда же мы накормим деревню?)», «Третья сторона медали (Всех ли стоит пускать к «микрофону перестройки»?)»; десятки рецензий на произведения «возвращенной» и «новой» (Гаврилов пока еще опасался употреблять «постсоветской») литературы.
Как смело он написал о «Собачьем сердце» Булгакова! До каких обобщений дошел, раскрывая образ Шарикова! Грандиознейшие
подтексты отыскал в поэме «Москва – Петушки», неустанно цитируя следующий отрывок: «…у моего народа – какие глаза! Они постоянно навыкате, но – никакого напряжения в них. Полное отсутствие всякого смысла – но зато какая мощь! (Какая духовная мощь!) Эти глаза не продадут. Ничего не продадут и ничего не купят. Что бы ни случилось с моей страной, во дни сомнений, во дни тягостных раздумий, в годину любых испытаний и бедствий, – эти глаза не сморгнут. Им все божья роса…»Вдохновляясь приведенными выше строками, Гаврилов подчистую развенчал миф о прогрессивности советского человека, и именно он ввел в литературный обиход хлесткое слово – «совок».
Но поистине всесоюзную славу Станиславу Олеговичу принесла статья «Пробуждение интеллигенции». Статья была объемиста, первоначально ее напечатали (с огромными купюрами) в трех номерах областной газеты, а затем – в столичном общественно-политическом журнале. Она включала в себя анализ и неутешительные прогнозы в связи с новым витком «самоосознания» рабочего класса и крестьянства, а также малых народов СССР; Гаврилов напомнил о последствиях «культурной революции» в Китае и диктатуры Пол Пота в Камбодже; подверг резкой критике, доказал историческую несостоятельность народовольцев и писателей-народников. Закончил он статью горячим призывом к «уникальному, немногочисленному, но необходимому для каждого истинно цивилизованного государства сословию» защитить себя и в своем лице мировую культуру от «хищных стай поистине уэллсовских морлоков, что все чаще выбираются из своих темных щелей». Большинство публики расшифровало этих «морлоков» как остатки коммунистов-фанатиков и активистов госбезопасности, и лишь немногие поняли как надо…
Кстати сказать, к народникам и народовольцам у Гаврилова были особые счеты. Как сильно он ни презирал «простой народ», но опростившиеся интеллигенты были ему поистине ненавистны. Те, простые, по крайней мере, родились такими дрессированными шимпанзе, а эти записывались в шимпанзе по собственной воле, отрекались от своей великой миссии сохранения и развития цивилизации. О них Станислав Олегович написал отдельную статью – «Добровольно встав на четвереньки…».
Активная деятельность молодого ученого, естественно, не была не замечена, в особенности демократической общественностью. Одни захлебывались от негодования, другие называли его глашатаем своих идеалов. О статьях Гаврилова дискутировали, порой на очень повышенных тонах; в растиражированных «Советской Россией» письмах за подписями механиков, сталеваров, слесарей-сборщиков, «тружеников села» его малограмотно называли классовым шовинистом; его два раза избили в подъезде какие-то дурно пахнувшие личности с шершавыми кулаками… И все же итог напряженной работы был радостный – к началу нового учебного года (в 1991-м) его пригласили в только что открывшийся в Москве Свободный университет на кафедру философии. Он без колебаний дал на это согласие.
Правда, Станислава Олеговича неприятно удивило, как легко отпустили его из родного вуза, – предложения остаться были неприкрыто формальными, для соблюдения приличия. «Впрочем, – успокоил себя Гаврилов, – они понимают, что я давно перерос провинцию. Мне необходим простор, чтоб как следует развернуться».
Москва поразила его. Действительно, сколько возможностей! Сколько, пусть пока и зачаточных, признаков западной, по-настоящему прогрессивной, цивилизации! Какая свобода выбора! Насколько меньше здесь этих пресловутых простых людей!.. Он даже слегка жалел, что не перебрался в столицу раньше. Но, по своему обыкновению, тут же утешился логическим объяснением: «Я должен был выстрадать эту перемену, должен был накопить жизненный опыт, собрать интеллектуальную базу, чтобы сокрушить врага наповал».
Первые три года в Москве отложились в памяти как пестрый фонтан событий. Буквально через полторы недели после его приезда произошел исторический путч, завершившийся окончательной гибелью ненавистного всем здравомыслящим людям коммунистического режима, и Станислав Олегович трое суток не отрывался от телевизора, сквозь балет и классическую музыку пытаясь объективно определить суть происходящего, а затем, выйдя на улицу, бурно праздновал победу демократических сил…
Он сделал ремонт в маленькой однокомнатной квартире на Беговой улице, которую приобрел для него Свободный университет; перевез от родителей часть библиотеки, свой архив, любимую настольную лампу.