Ад-184(Советские военнопленные, бывшие узники вяземских «дулагов», вспоминают)
Шрифт:
В течение короткого дня поздней осени можно было выходить на огороженный колючей проволокой двор. Там один раз в день сбрасывали с грузовиков пачки концентратов горохового супа и пшенной каши, захваченные в нашем интендантском складе. И это на многие тысячи людей (по слухам, в лагерь согнали около сорока тысяч пленных, через месяц осталась половина). Изголодавшие люди бросались к еде, их встречали пулеметные очереди или взрывы гранат. Осталось выбирать между голодной смертью или смертью от пули.
Через колючую проволоку жители города видели наши страдания и пытались помочь. Закутанные в тряпье женщины и дети подходили к проволоке и перебрасывали сверточки с какой-то едой. Пленные бросались к ним, на вышке стучал пулемет. Люди падали с протянутыми к пище руками. Падали и женщины по другую сторону забора. Помочь нам было невозможно. К мукам голода и холода присоединилась жажда. В подвал, где была вода, пройти уже было нельзя: вход в него
За минувшие дни мне один раз досталась пачка концентрата. Через оконный проем, наполовину загороженный стеной из трупов, мне видны двор и ворота. Грузовик въезжает во двор и останавливается посередине. Я вижу пленных, которые со всех сторон тянутся к этому грузовику, впившись в него голодными глазами. Пулеметы на вышках тоже, как по команде, поворачиваются в эту же сторону. Гитлеровцы в грузовике поднимают руки с зажатыми в них гранатами.
Я медленно встаю. Нужно идти. Там, около грузовика, меня наверняка убьют. Это лучше, чем умереть так, как умирает лежащий рядом на полу боец. Грязные худые руки скребут цементный пол. Полузакрытые, со слипшимися от гноя ресницами глаза смотрят куда-то вверх. По грязному синеватому лицу ползают вши. Изо рта раздается натужный хрип. Мертвых и умирающих больше, чем живых, а живые больше похожи на мертвых, вставших из могил. Я не хочу умирать так, и поэтому мне надо идти
За пустыми оконными проемами (здание начали строить еще до войны, но не успели покрыть его крышей и вставить окна) что-то кричали конвойные. В окно справа вдруг влетела граната и взорвалась у северной стены, где было особенно много людей (там не так дул ветер). Крики боли и ужаса вызвали в ответ еще более сильную стрельбу. Что же это делается на свете? Да, мы все согнаны в эти голые стены – пленные. Да, нас схватили гитлеровцы, которые сейчас неудержимой лавиной катятся по Украине, Белоруссии, Смоленщине. Уже несколько дней не слышно канонады, умолкла где-то на востоке. Где наши теперь? Многим посчастливилось: они пали в бою, других, менее счастливых, убили сразу в плену. А мы здесь. Хуже голода мучают жажда и холод. В голове неотвязная мысль: хоть бы один раз удалось согреться перед смертью. А смерть, она тут, рядом: на этаже появляются эсэсовцы с автоматами. Выкликают фамилию. Встает человек и тут же падает, сраженный автоматной очередью. Все это повторяется. На третью фамилию никто не откликается. Ее повторяют. Опять никто. И вдруг раздаются какие-то голоса: „Вот он, здесь запрятался“. Автоматы бьют прямо в гущу людей. Следующий встает сам. Потом вновь молчание в ответ на фамилию, и опять предательские голоса, и вновь стрельба по толпе. На душе тяжелая тоска. Как после этого жить? Полумертвые люди предают друг друга. Идут дни. Каждый день сотни убитых и умерших. Мертвых уже гораздо больше, чем живых. Хмурым утром седьмого ноября поднимается дикий шум. Сотни голосов кричат: „Всех распускают по домам. Москва взята!“. Первая мысль – конец этому аду! Ее тут же заглушает другая: Москва! Я рыдаю, уткнувшись в холодную кирпичную стену. Ничего мне не нужно, если пала Москва. Через некоторое время в голову приходит четкая мысль: „Это неправда. Этого не может быть“. И высыхают слезы.
Был конец ноября 1941 года. Стояло хмурое утро. Внезапно во дворе началась все нарастающая стрельба, усилилась хриплая брань, крики. На этаже появились солдаты и эсэсовцы. Урожая автоматами, они стали выгонять пленных во двор.
Тех, кто не мог подняться, пристреливали. На лестнице образовалась давка. Передние не успевали выходить, а на задних напирали немцы с криком и стрельбой. Между верхним и нижним этажами было широкое окно. Через него мне удалось увидеть, что происходило во дворе. Шел еврейский погром. Эсэсовцы отбирали евреев и отгоняли их вправо. Более месяца, проведенные в этом лагере, сделали мне смерть милее жизни. Не раз уже я сама лезла под пули, но когда увидела, как убивают евреев, как над ними издеваются эсэсовцы, спуская на них собак (описывать это я не в состоянии), и представила, что же они могут сделать с женщиной, то постаралась задержаться на лестнице, пусть пристрелят здесь. Задержаться не удалось, поток людей вынес меня на крыльцо. Тут же ко мне подлетел высокий эсэсовский офицер:
– Жидовка?
– Нет, грузинка.
– Фамилия?
– Анджапаридзе.
– Где родилась?
– В Тбилиси.
Последовало еще несколько вопросов. Говорил он по-русски, без малейшего акцента. И хотя прошло уже полвека, я и сейчас вижу его перед собой, как будто все происходило вчера. Но никогда не могла вспомнить, как пришли мне в голову эти ответы и фамилия моего однокурсника. Ударом руки офицер толкнул меня не вправо, куда я боялась даже взглянуть, не влево, куда отгоняли всех, а вперед. Поднявшись на ноги, я обнаружила еще двух женщин-военнопленных. „Селекция“ продолжалась, нас, женщин, постепенно стало шестеро. Стояли, тесно
прижавшись друг к другу. Было страшно. Страшно смотреть на то, что творилось кругом, страшно думать о том, что могли сделать с нами. Когда „селекция“ окончилась, военнопленных загнали обратно в здание, эсэсовцы и солдаты ушли, во дворе остались только трупы и мы шестеро посередине пустого пространства в полной неизвестности.Через какое-то время явился пьяный немецкий фельдфебель и на ломаном польском языке принялся орать на нас, перемешивая русский мат с польским. „Вы вшистке шесть есть би проститутки. Что вы делали тутой в одном дому с тысячами мужчин?“ – примерно такой был смысл его брани.
Потом нас загнали в каморку у ворот лагеря. Всю ночь не спали. Дрогли на голом полу. Вскакивали каждый раз, когда за дверью раздавались шаги или голоса. Утром пришел протрезвевший „переводчик“, выяснил, что мы все медики, и ушел. Потом солдат принес нам два котелка кипятка и три пачки концентрата гречневой каши. Наша каша – их трофей. Немцы гречки не ели. Я уже голодала с начала октября, когда наш 505-й передвижной полевой госпиталь вместе с ранеными попал в окружение под Вязьмой, с тех пор ни разу не ели горячего. Этот завтрак не забылся» [122] .
122
Анваер С. Кровоточит моя память. Из записок студентки-медички. М. РОССПЭН, 2005, с. 208. Книжная серия «Человек на обочине войны» (из личной коллекции И. Д. Музыченко, г. Вязьма).
Борис Иванович Шлячков – ветеран 2-й дивизии народного ополчения Сталинского района г. Москвы. В 1941 г. ему было 17 лет. Добровольцем ушел на защиту Москвы. Был схвачен фашистами 11 октября 1941 г. раненым, находился в бывшем советском госпитале в Вязьме, где наши пленные врачи сделали ему тяжелую операцию. Спасли! Потом, уже в Чехословакии, Борис Шлячков бежал из плена, воевал в партизанском отряде, в РККА – до конца войны, имел боевые награды.
«Госпиталь в Вязьме, куда я попал, находился недалеко от церкви, метрах в 300. До войны там, видимо, была школа, так как здание было похоже на школу – коридоры длинные и помещения, как для классов. Деревянная. В этом здании до прихода немцев размещался наш госпиталь. Не успел выехать. Весь персонал остался вместе с ранеными. Врачи, медсестры ходили в белых халатах, белых шапочках, косыночках. Как в СССР. Свет был, электричество. На кроватях оставались висеть таблички с именами раненых. Госпиталь не охранялся: больные все, лежачие, зима, куда денутся. Операции делали. Кормили сначала ничего. Суп, каша из концентратов. Когда лекарства кончились, а это произошло быстро, операции делали вживую. Меня оперировали без наркоза. Несколько месяцев я лежал только на спине, не мог перевернуться даже на бок – нога была закована в гипс, как в валенке. Сперва меня кормили медсестры. Раненые лежали в палате человек по 20. Помирало в госпитале много солдат, особенно раненных в живот, грудь. Кто выживал – тех отправляли в лагерь военнопленных. Из окна я видел, как наших на работу водили: одеты легко, а зима. Люди падали от истощения и болезней, кто встать не мог, тех немцы пристреливали. Ужас, сколько умирало.
Пробыл я в этом госпитале с октября 1941 по весну 1942 г. А в мае нас всех, кто мог ходить, под конвоем отправили на станцию Вязьма, и перевезли в „шталаг“ Молодечно в Белоруссию. Там я опять попал в лазарет. Разговор был в Молодечно, что немцы хотели в здании госпиталя в Вязьме ремонт сделать и разместить там своих солдат. Всех неходячих вывезли и расстреляли, а врачей наших собрали и предложили им лечить немцев. Отказались наши. Немцы врачей тоже расстреляли, местные говорили. Потом отправили нас в Германию, в Чехословакию, откуда я бежал, был в партизанах. Затем, после освобождения нашими войсками, воевал в РККА до конца войны. Награжден.
Сколько у меня под Вязьмой товарищей погибло, сколько погибло нас, пацанов 17-летних, и как сам остался живой?.. Не знаю. Мой одноклассник, лучший товарищ мой, Юра Курначев (он жил на 3-й Сокольнической улице в Москве, а наша школа в Сокольниках была, деревянная), погиб под Вязьмой. Мы записались с ним вместе во 2-ю сдно Сталинскую на военном заводе „615-й“ на Большой Семеновской, дом 40, но попали с ним в разные части. Есть у меня фотография довоенная, где мы с Юрой в школьной форме рядом стоим…» [123]
123
Шлячков Б. И. Воспоминания о лагере военнопленных «Дулаг-184» // Архив МАОПО «Народная память о защитниках Отечества» и Оргкомитета «Вяземский Мемориал».