Ада, или Эротиада
Шрифт:
— Семь с половиной, — скромно пробормотал Ван, слегка отключаясь от музыки.
— …а потому что ты — Ван, до мозга костей Ван, ты и только ты, во плоти и во шраме, одна истина и только нашей жизни, моей окаянной жизни, Ван, Ван, Ван!
Тут Ван снова поднялся, так как Ада, веер черный в элегантном помахивании, провожаемая тысячью глаз, вернулась, лишь только начальные аккорды романса{121} (достославного фетовского «Сияла ночь») пробудили клавиши (и бас покашлял ^a la russe в кулак, перед тем как вступить).
A radiant night, a moon-filled garden. Beams Lay at our feet. The drawing room, unlit; Wide open, the grand piano; and our hearts Throbbed to your song, as throbbed the strings in it… [403]Потом
403
Вступали другие певцы, и песни становились все тоскливей и тоскливей — «Забыты нежные лобзанья» {122} , и «То было раннею весной, среди берез то было» {123} , и «Много песен слыхал я в родной стороне, в них о горе и радостях пели» {124} , и одна псевдопопулистская:
There's a crag on the Ross, overgrown with wild moss On all sides, from the lowest to highest… [405]404
405
Даже последовала серия дорожных плачей, вот, например, один, не слишком злоупотребляющий анапестом:
In a monotone tinkles the yoke-bell, and the roadway is dusting a bit… [406]А также исключительно гениальное откровение истлевшего в безвестности солдата:
Nadezhda, I shall then be back When the true batch outboys the riot… [407]406
407
«Надежда, я вернусь тогда…» с последующим звуковым парафразом В.В. Набокова «Сентиментального марша» Б. Окуджавы.
И единственное из памятных стихов Тургенева, начинающееся строками:
Morning so nebulous, morning gray-dawning, Reaped fields so sorrowful under snow coverings… [408]Ну и конечно, знаменитый псевдоцыганский гитарный стих Аполлона Григорьева (очередного приятеля дядюшки Ивана):
О you, at least, do talk to me, My seven-stringed companion, Such yearning ache invades my soul, Such moonlight fills the canyon! [409]408
409
— Послушайте, мы уж сыты по горло и ночью лунной, и клубничным суфле: хотя десерт не вполне «подъят» до возвышенного уровня, — заявила Ада в своей восхитительно игривой манере, в духе остинских барышень. — Пошли-ка все спать! Видала, киска, какая необъятная у нас постель? Вон, наш кавалер уже позевывает, «не иначе пасть порвет»! (Вульгарная ладорская шутка.)
— Точно (это восхождение к Зевоте) подмечено! — проговорил Ван, убирая пальцы с бархатисто-купидоновой щечки персика, который смял, так и не попробовав.
Метрдотель, виночерпий, шашлычник, а также орда официантов, буквально огорошенные количеством зернистой икры и аи, поглощенным такими с виду бесплотными Винами, теперь во все глаза следили за подносиком, уплывавшим обратно к Вану с грузом сдачи в золотых монетах и банкнотах.
— Отчего, — спросила Люсетт, чмокнув Аду в щеку, когда они обе встали (обе синхронно заводя за спину по руке в поисках манто, припрятанных в сейф или еще куда-то), — отчего тот первый романс, «Уж гасли в комнатах огни»{125}, где «благоухали розы», растрогал тебя сильней, чем твой любимый Фет и тот другой, про дубоватого горниста?
— Не только меня, Вана тоже, — коротко ответила Ада, коснувшись свежеподмазанными губами смешнющей веснушки пьяненькой Люсетт.
Церемонно Ван, проводя к выходу через вестибюль двух неспешно, покачивая бедрами, плывших граций (навстречу шиншилловым манто, уж метнувшимися под руки усилиями множества каких-то новых, услужливых и до несправедливости, до необъяснимости материально неудовлетворенных субъектов), едва касаясь, будто лишь нынче вечером с ними познакомился, ограждал левой ладонью низко обнаженную спину Ады, правой — спинку Люсетт, столь же низко обнаженную. (Как это у нее прозвучало: «десерт» или «да ферт»? Шепелявинка с губ слетела?) Отчужденно Ван оценил и взвесил сначала одно полуприкосновение, потом другое. Жесткая, жаркая слоновая кость родного изгиба; влажная бархатистость Люсетт. Ван тоже, видно, слегка «перебрал» шампанского, а именно: махнул четыре из полудюжины бутылок супротив резону (как сказали бы мы на старом чузовском жаргоне) и теперь, устремившись за голубоватыми мехами своих спутниц, он сперва по-дурацки нюхнул правую руку, прежде чем вдеть ее в перчатку.
— Ну и ну, — услышал он сбоку гортанный хохоток (уж столько вокруг было развратников), — двоих тебе, Вин, похоже, не потянуть!
Ван дернулся на голос с намерением поколотить грубияна — но то была лишь Флора, пугающе дерзкая, восхитительно строящая глазки. Ван попытался было всучить ей банкноту, но та улизнула, на прощанье призывно сверкнув браслетами и звездами на сосках.
Едва Эдмунд (не Эдмонд, который по соображениям безопасности — он Аду знал — был отправлен обратно в Кингстон) привез их домой, Ада, надув щеки и сделав большие глаза, устремилась в Ванову ванную. Ее собственная перешла в пользование пошатывавшейся гостьи. Ван, находившийся в географическом смысле чуть ближе от старшей сестры, стоя и с превеликим облегчением воспользовался удобствами маленького «весси» (канадийское наименование WC) при своей гардеробной. Он снял смокинг и галстук, расслабил воротничок шелковой сорочки и помедлил, разбираясь со своими желаниями: в ванной позади их спальни и гостиной Ада наполняла ванну; звучавший в ушах недавний гитарный перебор мелодично вливался в шум бегущей воды (те редкие случаи, когда он вспоминал той вполне разумные речи в последнем ее санатории в Агавии).
Ван провел языком по губам, откашлялся и, решив подбить двух пташек одной шишкой, направился в дальний, южный, конец квартиры через будуэр и столонную (в возбуждении нас тянет обычно на канадийский диалект). В комнате для гостей Люсетт, стоя к нему спиной, натягивала через голову бледно-зеленую ночную сорочку. При виде ее узких голых бедер наш жалкий повеса невольно был очарован трогательно-идеальной, в области священного пояса красоты, симметрией двух изысканных ямочек-близняшек над ягодицами, свойственных лишь безупречно сложенным и юным. О, у Люсетт ямочки были даже прелестней, чем у Ады! По счастью, Люсетт повернулась, приглаживая руками сбившиеся локоны, продетая сорочка съехала до колен.
— Голубчик, — сказал Ван, — прошу тебя, помоги! Она рассказала мне про своего валентинского estanciero [410] , a я вот никак не вспомню его имени, не врываться же к ней в ванную!
— Ничего она тебе не рассказывала, — отвечала верная Люсетт, — и нечего тебе вспоминать! Нет уж! Не стану я вредить твоей и моей любушке, ведь известно, что тебе только дверцу укажи, ты по ней из пистолета шарахнешь.
— Умоляю, лисонька моя! Взамен с меня самый горячий поцелуй!
410
Помещика (исп.).