Ада, или Радости страсти (Часть 2)
Шрифт:
– Замечательно, – сказал Ван, – они становились все более юными – я это о девочках, не о сильных, немногословных парнях. У последней его Розалинды имелась племянница лет десяти, едва опушившийся цыпленок. Еще немного, и он начал бы таскать их прямо из инкубатора.
– Ты никогда не любил отца, – грустно сказала Ада.
– О нет, любил и люблю – нежно, почтительно и с пониманием, потому что в конце концов я и сам неравнодушен к поэзии несовершеннолетней плоти. Но в том, что касается нас, тебя и меня, отца похоронили в один день с дядей Даном.
– Я знаю, знаю. Такая жалость! И все зазря. Может, не стоит тебе рассказывать, но его наезды в Агавию становились год от году все реже и короче. Да и жалостно было слышать их разговоры с Андреем. Андрей ведь n’a pas le verbe facile, хотя ему
– Вот на этот счет нельзя ли услышать подробности? – спросил Ван.
– А их никто не слышал. Я тогда не разговаривала ни с мужем, ни с золовкой и, естественно, не могла управлять происходившим. Так или иначе, Демон больше не приезжал, даже когда оказывался всего в двух сотнях миль от нас, – только прислал из какого-то игорного дома твое чудное, чудное письмо о Люсетте и о моей картине.
– Хотелось бы также узнать подробности о законном сожителе – частота совокуплений, ласкательные прозвища потайных бородавочек, излюбленные запахи…
– Платок моментально! У тебя вся правая ноздря забита влажным нефритом, – сказала Ада и затем указала на установленный у края лужайки круглый, перечеркнутый красным знак с надписью «Chiens interdits» и изображением несбыточной черной дворняги с белой лентой на шее: отчего это, поинтересовалась она, швейцарские магистраты не запрещают скрещивать шотландских терьеров с пуделями?
Последние бабочки 1905 года, сонные павлиноглазки и «красная обожаемая», «испанская королева» и зорька, выдавливали последние капли из скудных цветов. Слева от Вана и Ады промчал вплотную к променаду трамвай, они замерли и, когда стих тонкий скулеж колес, с оглядкой поцеловались. Рельсы, по которым снова хлестнуло солнце, обрели прекрасный кобальтовый блеск – полдень на языке яркого металла.
– Давай присядем под той перголой, закажем сыра и белого вина, – предложил Ван. – Пусть Виноземцевы обедают нынче `a deux. [328]
Из музыкального ящика несся джунглевый дребезг, раскрытые сумки тирольской пары стояли в неприятной близи, и Ван заплатил лакею, чтобы тот отнес их столик на настил отставного причала. Ада залюбовалась водоплавающим населением озера: хохлатой чернетью, черной, с контрастно белыми боками, отчего эта утка приобретает сходство с человеком (это сравнение и все остальные принадлежат Аде), выходящим из магазина, зажав под мышками по длинной картонной коробке (с новым галстуком? с перчатками?); черные их хохолки напомнили ей голову Вана – четырнадцатилетнего, мокрого, только что вылезшего из ручья. Лысухи (которые все же вернулись) плавали, странно дергая шеями, совсем как идущие шагом лошади. Мелкие нырцы и нырцы покрупнее, с венчиками, задирали головы, принимая позы отчасти геральдические. У них, сказала Ада, замечательные брачные ритуалы – застывают лицом друг к дружке, вот так (подняв присогнутые скобками указательные пальцы), – вроде двух книгодержателей без единой книги меж ними, и поочередно встряхивают отливающими медью головками.
328
Вдвоем (фр.).
– Я спросил тебя о ритуалах Андрея.
– Ах, Андрей так рад тому, что увидел всех этих европейских птиц! Он заядлый охотник и замечательно знает западную дичь. У нас на Западе водится симпатичнейший мелкий нырок с такой черной ленточкой вокруг толстого белого клюва. Андрей называет его пестроклювой чомгой. А вон та, крупная чомга, говорит он, это хохлушка. Если
ты еще раз так скривишься, когда я произнесу что-либо невинное и, в общем, не лишенное интереса, я при всех поцелую тебя в кончик носа.Чуть-чуть искусственно, не в лучшей манере Ады Вин. Впрочем, она мгновенно поправилась:
– Нет, ты только посмотри, чайки играют в курятник.
Несколько rieuses, из коих некоторые еще не сняли летних шляпок, тесных и черных, расселись, хвостами к пешеходной дорожке, по идущим вдоль озера вермильоновым перильцам и поглядывали одна на другую, желая выяснить, у кого из них хватит храбрости усидеть при приближении нового пешехода. Когда Ван и Ада приблизились, большинство сорвалось и слетело на воду; только одна дернула хвостом и как бы присела, но скрепилась и осталась на оградке.
– По-моему, мы всего один раз наблюдали этот вид в Аризоне – есть там одно место под названием Солтсинк, такое рукодельное озеро. У наших обычных чаек совсем другие кончики крыльев.
Хохлатая чомга, поплавав в отдалении, начала медленно-медленно, очень медленно тонуть, затем вдруг рывком нырнула за рыбой, показала белое брюшко и пропала.
– Почему, собственно говоря, – спросил Ван, – ты не дала ей хоть каким-то способом знать, что не сердишься на нее? Твое фальшивое письмо вконец ее расстроило.
– Пах! – воскликнула Ада. – Она поставила меня в совершенно дурацкое положение. Я еще могу понять ее озлобление против Дороти (добронамеренной дуры, – дуры достаточной, чтобы предостеречь меня насчет опасности «заражения» каким-то «лабиальным лесбианитом». Лабиальным лесбианитом!), но чего ради Люсетта отыскала в городе Андрея и рассказала ему, что она-де близкий друг мужчины, которого я любила до замужества? Лезть ко мне со своей воскресшей любознательностью он не посмел, зато нажаловался Дороти на Люсеттину неоправданную жестокость.
– Ада, Ада, – простонал Ван, – избавься ты наконец от этого мужа и от сестрицы его, избавься сию же минуту!
– Дай мне пару недель, – сказала она, – я должна вернуться на ранчо. Невыносимо думать, что она станет рыться в моих вещах.
Поначалу обоим казалось, что все происходит по наущению какого-то доброго гения.
К великому Ванову веселью (безвкусным проявлениям которого его любовница не потворствовала, их, впрочем, не порицая), Андрей до конца недели пролежал в жестокой простуде. Дороти, прирожденная сиделка, значительно превосходила Аду (которая, сама никогда не болея, терпеть не могла возиться с человеком не только посторонним, но к тому же и хворым) в готовности ухаживать за больным, к примеру, читая потеющему, задыхающемуся пациенту старые номера «Голоса Феникса»; однако в пятницу гостиничный доктор спровадил Андрея в ближайший «американский госпиталь», где его не разрешили навещать даже сестре «вследствие необходимости постоянного выполнения рутинных анализов», – а скорее всего, потому, что бедняга пожелал бороться с бедой в мужественном одиночестве.
В следующие несколько дней Дороти от нечего делать затеяла шпионить за Адой. Она была уверена в трех вещах: что у Ады имеется в Швейцарии любовник; что Ван приходится ей братом; и что он устраивает для своей неотразимой сестры тайные свидания с мужчиной, которого та любила до замужества. То утешительное обстоятельство, что по отдельности все три догадки были верны, но, как их ни смешивай, приводили к нелепым выводам, служило для Вана еще одним источником веселья.
«Три лебедя» защищали их бастион с фланговых крыльев. Всякий, кто пытался пробиться к ним – во плоти или в виде бесплотного голоса, – получал от портье или его приспешников ответ, что Ван вышел, что «мадам Андре Виноземцев» здесь никому не известна и что все, чем может помочь прислуга, – это передать сообщение. Спрятанный в укромном боскете автомобиль выдать присутствие Вана не мог. В первой половине дня он пользовался только служебным лифтом, из которого можно было попасть прямо на задний двор. Не лишенный смекалки Люсьен быстро научился распознавать контральто Дороти: «La voix cuivr'ee a t'el'ephone», «La Trompette n’'etait pas contente ce matin» и тому подобное. Затем потворщица-судьба взяла выходной.