Ада, или Радости страсти. Семейная хроника
Шрифт:
Ван видел эту картину, она ему понравилась. Ирландская девушка, бесконечно грациозная и грустная Ленора Коллин
Oh! qui me rendra ma colline Et la grand chene and my colleen!– мучительно напоминала Аду Ардис, сфотографированную вместе с матерью для фильмового журнальчика «Белладонна», который прислал ему Грег Эрминин, посчитавший, что Вану приятно будет увидеть тетушку и кузину, снятых в калифорнийском патио перед самым выходом фильма. Варвара, старшая из дочерей покойного генерала Сергея Прозорова, в первом действии приезжает из далекого монастыря, Обители Цицикар, в Перму, укрывшуюся средь глухих лесов, которыми поросли берега Акимского залива (Северная Канадия), на чаепитие, устроенное Ольгой, Маршей и Ириной в день именин последней. К великому огорчению монашки, все три ее сестры мечтают лишь об одном оставить промозглый, сырой, изнемогающий от комаров, но во всех иных отношениях приятный и мирный «Перманент», как шутливо прозвала городок Ирина, ради светских увеселений далекой греховной Москвы, штат Идаго, прежней столицы
– Полагаю, – сказал знающий свою девочку Ван, – ты не просила Марину помочь тебе с ролью Ирины?
– Это привело бы лишь к ссоре. Ее советы всегда были мне неприятны, потому что она подавала их оскорбительно саркастическим тоном. Говорят, будто птицы-матери заходятся в нервных припадках, гневно издеваясь над своими бесхвостыми беднячками, когда тем не удается быстро выучиться летать. Сыта по горло. А кстати, вот и программка моего провала.
Проглядев список персонажей и перемещенных лиц, Ван отметил две забавных подробности: роль Федотика, артиллерийского офицера (единственный комедийный орган которого составляла вечно щелкающая камера) исполнял Ким (сокращенное от Яким) Эскимосов, а некто по имени «Джон Старлинг», фамилия которого происходила от слова «starling» – «скворец», играл Скворцова (секунданта в довольно-таки дилетантской дуэли последнего действия). Когда он сообщил о своем наблюдении Аде, та залилась краской на свойственный ей старосветский манер.
– Да, – сказала она, – он был очень милым мальчиком, я чуть-чуть пофлиртовала с ним, но переутомление и раздвоенность оказались для него непосильными, – он еще с отрочества состоял в puerulus у жирного учителя танцев по фамилии Данглелиф и в конце концов покончил с собой. Как видишь («румянец сменяется матовой бледностью»), я не скрываю от тебя ни единого пятнышка того, что рифмуется с Пермой.
– Вижу-вижу. А Яким...
– Ну, Яким – пустое место.
– Нет, я не о том. Яким, по крайней мере, не делал, как наш рифмоименный знакомец, фоточек твоего брата, обнимающегося со своей девушкой? В роли девушки Зара д'Лер.
– Точно сказать не могу. Помнится, наш режиссер считал, что несколько смешных эпизодов не повредят.
– Зара en robe rose et verte, конец первого действия.
– По-моему, за одной из кулис что-то щелкало и в доме смеялись. А у бедного Старлинга всей и роли было – крикнуть за сценой из плывущей по Каме лодки, подав моему жениху знак, что пора отправляться к барьеру.
Но перейдем лучше к дидактической метафористике друга Чехова, графа Толстого.
Кому из нас не знакомы старые гардеробы в старых гостиницах субальпийской зоны Старого Света? В первый раз их открываешь с особенной осмотрительностью, очень медленно, в пустой надежде приглушить раздирающий скрежет, нарастающий стон, который их дверцы испускают на середине пути. Вскоре, впрочем, понимаешь, что если открывать или закрывать дверцу проворно, одним решительным рывком, беря проклятые петли врасплох, то наградой тебе служит победная тишина. При всем изысканном, изобильном блаженстве, переполнявшем Вана и Аду (мы говорим здесь не об одном только росном соре Эроса), оба сознавали, что некоторые воспоминания лучше оставить закрытыми, чтобы страшные стенания их не вымотали одну за другой каждую жилку души. Но если производить операцию быстро, если поминать неизгладимое зло между двух бурливых каламбуров, тогда, быть может, сама жизнь, рывком закрывая дверь, изольет утоляющий боль бальзам и умерит неизбывную муку.
Время от времени она отпускала шуточки насчет его любовных грешков, хотя, вообще говоря, имела склонность закрывать на них глаза, как если бы сам разговор о них неявно подразумевал, что и ей следует быть откровеннее в описании собственной слабости. Ван проявлял пущую любознательность, однако получил из уст Ады едва ли больше сведений, чем из ее писем. Прошлым своим поклонникам Ада приписывала все уже знакомые нам черты и недочеты: вялость исполнения, ничтожество и пустопорожность, а самой себе – ничего, кроме легкого женского сострадания да кое-каких гигиенических и оздоровительных соображений, ранивших Вана сильнее откровенных признаний в страстной неверности. Внутренне Ада решила махнуть рукой на его и свои чувственные прегрешения: последнее прилагательное, являясь почти синонимом «бесчувственного» и «бездушного», тем самым лишается существования в неизъяснимой потусторонности, в которую безмолвно и робко верили и он, и она. Ван старался следовать той же логике, но не мог забыть позора и муки, даже когда достигал высот счастья, каких не ведал и в самые яркие минуты, предварившие мрачнейшие из часов его прошлого.
10
Они прибегали к множеству предосторожностей – совершенно напрасных, поскольку ничто не могло изменить окончания (уже написанного и уложенного в папку) этой главы. Одна лишь Люсетта да еще агентство, доставлявшее письма ему и Аде, знали адрес Вана. У услужливой дамы, приемщицы в банке Демона, Ван выведал, что отец не вернется в Манхаттан до 30 марта. Они никогда не выходили из дому вместе, договариваясь встретиться в начале
дневных трудов в Библиотеке или в большом магазине, и надо же было случиться, чтобы в тот единственный раз, когда они отступили от этого правила (Ада на несколько панических мгновений застряла в лифте, а Ван беспечно спускался с их общей вершины по лестнице), оба попались на глаза старенькой госпоже Эрфор, проходившей со своим крошечным, шелковистым, желтовато-серым йоркширским терьером мимо их парадных дверей. Старушке не составило труда мгновенно и уверенно их припомнить: многие годы она была вхожа в обе семьи и теперь с удовольствием узнала из трепета (скорее, чем лепета) Ады, что Ван случайно оказался в городе как раз в тот день, когда она, Ада, случайно приехала с Запада; что у Марины все хорошо; что Демон теперь в Мексике то ли Емкиске; и что у Леноры Коллин точь-в-точь такой же чудный песик и с таким же чудным проборчиком вдоль спины. В тот же день (3 февраля 1893 года) Ван вторично подкупил уже лопавшегося от денег швейцара, дабы тот на любой вопрос, который задаст ему относительно Винов любой посетитель – особенно дантистова вдовушка с гусеничного обличия собачонкой, – отвечал коротко: знать, мол, ничего не знаю. Единственным персонажем, которого Ван не принял в расчет, был старый прохвост, изображаемый обыкновенно в виде скелета, а то еще ангела.Отец Вана как раз покидал один Сантьяго, желая взглянуть, что учинило с другим землетрясение, когда из Ладорской больницы пришло каблограммой известие о близкой кончине Дана. Сверкая очами, свистя крылами, Демон немедля ринулся в Манхаттан. Не так уж и много развлечений оставила ему жизнь.
Из аэропорта в залитом луною городе северной Флориды, который мы зовем Тентом, а заложившие его тобаковские матросы назвали Палаткой, и в котором из-за неполадок с двигателем ему пришлось пересесть на другой самолет, Демон заказал разговор дальнего следования и получил от редкостно обстоятельного доктора Никулина (внука великого родентолога Куникулинова никак нам не избавиться от латука) исчерпывающий отчет о кончине Дана. Жизнь Данилы Вина представляла собой мешанину общих мест и гротесков, но смерть обнаружила в нем артистические черты, отобразив (как в два счета смекнул его двоюродный брат, но не доктор) обуявшую Дана под самый конец страсть к полотнам, большей частью поддельным, связанным с именем Иеронима Босха.
На следующий день, 5 февраля, в исходе восьмого утреннего часа по манхаттанскому (зимнему) времени Демон, направляясь к поверенному Дана, приметил на своей стороне улицы – Алексис-авеню, которую он совсем уж было собрался перейти, – давнюю, но малоинтересную знакомую, госпожу Эрфор, приближавшуюся к нему со своим той-терьером. Ни минуты не колеблясь, он соступил на мостовую, и поскольку шляпы, которую можно было бы приподнять, у него не имелось (шляп никто с плащами не носит, к тому же Демон, чтобы справиться с трудностями этого, завершавшего бессонный полет дня, только что принял весьма экзотическую, мощную пилюлю), ограничился – и правильно сделал – приветственным взмахом узкого зонта; в красочном озарении припомнил полоскательных девушек ее покойного мужа и гладко промахнул перед мерно цокающей, запряженной в тележку зеленщика кобылкой, навсегда разлучившей его с госпожой R 4. Но как раз на случай такой незадачи Рок и подготовил альтернативное продолжение. Пролетая (верней проплывая пилюля!) мимо «Монако», где он нередко завтракал, Демон внезапно сообразил, что сын (с которым ему никак не удавалось «связаться»), надо быть, по-прежнему живет с маленькой, снулой Кордулой де Прей в пентхаузе, венчающем это приятное здание. Он еще ни разу там не бывал – или бывал? Какое-то деловое свидание с Ваном? На затянутой солнечной мутью террасе? Погружавшейся в облако хмеля? (Все так, бывал, только Кордула снулостью не отличалась и к тому же отсутствовала.)
С простой и, говоря комбинационно, опрятной мыслью, что в конце-то концов, под небом (белым, сплошь в многоцветных опаловых посверках) места хватит всем, Демон впорхнул в вестибюль и запрыгнул в лифт, куда как раз перед ним погрузился рыжий лакей с сервировочным столиком на вихлястых колесах, содержавшим завтрак на двоих и манхаттанскую «Times» поверх сияющих, хоть и слегка поцарапанных серебряных куполов. А что, сын его так здесь и живет? – машинально осведомился Демон, помещая меж куполами кусочек благородного металла. Si [264] , – согласился осклабленный идиот, всю зиму так и прожил со своей хозяйкой.
note 264
Да (ит.).
– Ну, значит, нам по пути, – сказал Демон и не без гурманского предвкушения потянул ноздрями аромат монакского кофе, усиленный тенями тропических, волнуемых бризом лиан в его голове.
В то незабываемое утро распорядившийся о завтраке Ван вылез из ванны и уже влезал в землянично-красный махровый халат, когда из ближней гостиной послышался голос Валерио. Туда Ван и зашлепал, напевая беззвучно, чая провести еще один день все возраставшего счастья (который сгладит еще одну неприятную грань, вправит еще один болезненный вывих прошлого, принимавшего ныне покрой, сливавшийся с новым светозарным узором).
Демон, весь в черном, в черных гетрах, в черной нарукавной повязке, с моноклем на черной, шире обычного, ленте сидел за завтраком – чашка кофе в одной руке, удобно сложенная финансовая страница «Times» в другой.
Он вздрогнул и резковато поставил чашку на стол, отметив совпадение цвета с одной неотвязной деталью, которая светится в левом нижнем углу некоей картины, воспроизведенной в богато иллюстрированном каталоге его поверхностной памяти.
Ван сумел только выдавить: «Я не один» (je ne suis pas seul), но Демона слишком распирала принесенная им печальная весть, чтобы он стал обращать внимание на намек дурака, которому довольно было попросту выйти в соседнюю комнату и через минуту вернуться (замкнув за собою дверь – замкнув годы и годы впустую потраченной жизни), чего он не сделал, застыв взамен вблизи отцовского стула.