Ада, или Радости страсти. Семейная хроника
Шрифт:
Мрачно взирая на ее худые, голые плечи, такие подвижные и растяжимые, что оставалось только гадать, не способна ль она скрестить их перед собой наподобие стилизованных ангельских крыльев, Ван предавался низменным мыслям о том, что ему, если он останется верным внутренним правилам чести, предстоит вынести пять дней распаленных терзаний – не потому лишь, что она прелестна и ни на кого не похожа, но и потому, что он никогда не мог протянуть без женщины больше двух суток. Он боялся как раз того, чего она так сильно желала: что стоит ему вкусить от Люсеттиной раны и ощутить ее хватку, как он обратится в ее ненасытного пленника на недели, возможно, на месяцы, а то и на дольший срок, за которым неизбежно последует резкий разрыв, и уже никогда не позволит новой
Подали густой, сладкий турецкий кофе, и Ван воровато взглянул на часы, пытаясь выяснить – что? Долго ли еще он сможет сносить пытку самообуздания? Скоро ли состоится некое событие, скажем, соревнование в бальных танцах? Ее возраст? (Люсинде Вин, если обратить вспять человеческое «течение времени», исполнилось от роду пять часов.)
Она выглядела так трогательно, что, выходя из гриль-бара, Ван против собственной воли, – ибо чувственность есть лучшая закваска роковых ошибок, – погладил ее по глянцевитому молодому плечу, на миг, на счастливейший миг ее жизни заключив в полость ладони гладкое, будто шарик для бильбоке, скругление. Она шла впереди, с такой остротой ощущая на себе его взгляд, словно ей только что вручили награду «за грацию». Платье ее он мог описать лишь как нечто килеперое (если у страусов бывают медные кудри), подчеркивающее непринужденность походки, длину ниноновых ног. Говоря объективно, она была элегантней своей «единоматочной» сестры. Люсетта, минующая сходные трапы, поперек которых русские матросы (одобрительно поглядывая на красивую пару, говорящую на их несравненном языке) торопливо крепили бархатные канаты, Люсетта, шагающая по палубе, напоминала некое акробатическое существо, не восприимчивое к волнению моря. Ван с благородным неудовольствием видел, что ее легко склоненная голова, черные крылья и вольная поступь приковывают к себе не только невинные синие взоры, но и нескромные взгляды пассажиров попохотливее. Он громко объявил, что следующий наглец получит пощечину, и с потешной свирепостью взмахнув рукой, невольно отступил и запнулся о сложенное палубное кресло (на свой скромный манер он тоже прокручивал вспять ленту времени), исторгнув из Люсетты отрывистый смешок. В приливе счастья, наслаждаясь шампанским всплеском его галантности, она повела Вана прочь от пригрезившихся обожателей, к лифту.
Они без особого интереса осмотрели выставленные в стеклянной витринке товары для сибаритов. Люсетта усмехнулась при виде расшитого золотой нитью купальника. Вана озадачило присутствие наездницкого хлыста и ледоруба. Полдюжины экземпляров «Сольцмана» в лоснистых суперобложках внушительной грудой возвышались между портретом красивого, вдумчивого, ныне совсем забытого автора и букетом иммортелей в вазе эпохи Минго-Бинго.
Крепко держась за красный канат, Ван вошел за Люсеттой в салон.
– Кого она так напоминает? – спросила Люсетта. – En laid et en lard?
– Не знаю, – солгал он. – Кого?
– Неважно, – сказала она. – Этой ночью ты мой. Мой, мой и мой!
Она цитировала Киплинга – ту же фразу, которой Ада обыкновенно приветствовала Така. Ван огляделся, ища соломинку, в которую удастся вцепиться, купив минуту прокрустовой отсрочки.
– Ну пожалуйста, – сказала она. – Я устала ходить, я хрупкая, хворая, я ненавижу шторма, давай ляжем в постель!
– О, взгляни-ка! – воскликнул он, ткнув пальцем в афишку. – Они тут показывают нечто под названием «Последний порыв Дон Гуана». Предварительный просмотр и только для взрослых. Злободневный «Тобаков»!
– Чистой воды занудство, как пить дать – сказала Люси (Houssaie School, 1890), но Ван уже отвел закрывавшие вход драпри.
Они вошли в самом начале посвященной круизу в Гренландию вступительной короткометражки – бурное море на лубочном техниколоре. Никакого интереса путешествие не представляло, поскольку их «Тобаков» в Годхавн заходить не собирался;
сверх того, кинозал раскачивался совсем в ином ритме, чем изумрудно-кобальтовые валы на экране. Не диво, что было в нем emptovato, как выразилась Люсетта, добавившая, что жизнью обязана Робинзонам, снабдившим ее вчера патрончиком с пилюлями «Вечный покой».– Хочешь одну? По одной в день и «no shah» [286] переносится с легкостью. Каламбур. Их можно жевать, они сладкие.
– Роскошное название. Нет, спасибо, сладость моя. Да у тебя только пять и осталось.
– Не беспокойся, я уже все обдумала. Возможно, дней будет не пять, а меньше.
– Вообще-то больше, но не важно. Наши мерки времени лишены смысла; самые точные часы – не более чем шутка; вот подожди, ты еще сможешь когда-нибудь прочитать об этом.
note 286
Букв.: «отсутствие шаха» (англ.).
– А может, и не смогу. Вдруг мне не хватит терпения? Та поденщица так и не смогла дочитать до конца ладонь Леонардо. Возможно, и я засну, не добравшись до конца твоей следующей книги.
– Это сказочка для начинающих живописцев, – сказал Ван.
– Ну вот и последний айсберг, по музыке чувствую. Пойдем, Ван! Очень тебе нужен Гуль в роли Гуана.
В темноте она касалась губами его щеки, она сжимала его руку, целовала костяшки, и он вдруг подумал: в конце концов, почему бы и нет? Сегодня? Сегодня.
Он упивался ее нетерпением, глупец, он позволял этому нетерпению будоражить его, идиот, он шептал, раздувая новое, вольное, абрикосовое пламя предвкушения:
– Если будешь хорошей девочкой, мы немного выпьем в полночь у меня в гостиной.
Начался фильм. Три главные роли – изможденного Дон Гуана, толстобрюхого Лепорелло верхом на ослике и не слишком неотразимую, явственно сорокалетнюю Дону Анну – играли завзятые звезды, «полупробы» которых мелькнули в кратком вступлении. Вопреки ожиданиям, фильм оказался сносным.
По пути к далекому замку, в котором своенравная дама, обязанная вдовством его шпаге, наконец-то пообещала подарить ему долгую ночь любви в ее холодной и чистой спальне, стареющий распутник пестует свою мужскую силу, отвергая домогательства череды дюжих красоток. Встречная гитана предсказывает хмурому кавалеру, что, не добравшись до замка, он увязнет в коварных сетях ее сестры Долорес, маленькой плясуньи (выкраденной, как еще предстояло доказать судебным порядком, из повестушки Осберха). Она предсказала нечто и Вану, ибо еще до того, как Долорес вышла из циркового шатра, чтобы напоить Гуанова коня, Ван понял, кого он увидит.
В волшебных лучах камеры, в управляемом бреду балетной грации десять лет жизни спали с нее и улетели прочь, она вновь стала девочкой в панталончиках (qui n'en porte pas [287] , как пошутил он однажды, желая позлить гувернантку ошибочным переводом некоего выдуманного француза: памятный пустяк, который вторгся в холод его нынешних чувств с саднящей тупостью бестолкового чужеземца, спрашивающего у погруженного в подглядывание любителя непристойных зрелищ дорогу в лабиринте помойных проулков).
note 287
Которая не носит никаких (фр.).
Люсетта узнала Аду три-четыре секунды спустя и сразу вцепилась в его запястье:
– Какой ужас! Я так и знала. Это она! Пойдем, прошу тебя, пойдем! Ты не должен смотреть, как она позорит себя. Как она кошмарно накрашена, какие детские, неумелые жесты...
– Погоди минуту, – сказал Ван.
Ужас? Позор? Она была самим совершенством, странно и пронзительно привычным. Некое мановение искусства, волхвование случая обратили три отведенных ей эпизода в исчерпывающий инвентарь ее обликов 1884-го, 1888-го и 1892-го годов.