Ада, или Радости страсти
Шрифт:
Дальняя родственница, больше уже не сестра Рене, даже не единокровная (столь лирично проклинаемая Монпарнассом), она перешагнула через него, как через бревно, и возвратила Марине смущенного пса. Актер, которому в одной из ближайших сцен почти наверняка предстояло напороться на чей-то кулак, отпустил на ломаном французском непристойное замечание.
– Du sollst nicht zuh"oren, – промурлыкала Ада немецкому таксу, прежде чем уложить его на колени Марины, под «проклятых детей». – On ne parle pas comme ca devant un chien, – прибавила она, не удостоив Педро взглядом, тем не менее актер поднялся, поправил мошонку и в один достойный Нуржинского прыжок настиг ее у кромки бассейна.
Была ли она
Наш молодой человек, будучи без меры брезглив (squeamish, easily disgusted), не испытывал желания разделить несколько кубических метров хлорированной лазури («подсиняет вашу ванну») с двумя другими особями мужского пола. Он подчеркнуто чурался всякой японщины. И всегда с дрожью отвращения вспоминал крытый бассейн своей закрытой школы, сопливые носы, прыщавые торсы, случайное прикосновение мерзкой мужской плоти, подозрительные пузырьки, разрывающиеся будто крошечные зловонные бомбочки, и в особенности, в особенности белобрысую, шкодливую, торжествующую и абсолютно гнусную гадину, стоявшую по плечи в воде и украдкой мочившуюся (и господи, как же он отдубасил этого Вера де Вер, даром что тот был года на три старше).
Теперь он следил за тем, чтобы Педро и Фил, которые, всхрапывая, бултыхались в нечистой купальне, как-нибудь его не обрызгали. Через пару минут пианист всплыл и, обнажив в искательной улыбке жутковатые десны, попытался стянуть в бассейн распростершуюся на плиточном бережку Аду, но она уклонилась от его отчаянных притязаний и, обняв большой оранжевый мяч, только что ею выуженный, сначала, как щитом, отпихнула им Фила, а затем бросила его Вану, отбившему мяч в сторону, отвергая игру, игнорируя игривость, презирая игрунью.
Следом и волосатый Педро взгромоздился на кромку и принялся флиртовать с бедняжкой (его пошлые приставания, сказать по правде, заботили девушку куда меньше всего остального).
– Надо раккомодировать твою меленькую дырку, – сказал он.
– Господи-боже, que voulez-vous dire? – спросила она, вместо того чтобы отвесить ему здоровую плюху.
– Позвольте дотрогать твою чаровательную проникновенность, – упорствовал остолоп, просовывая мокрый палец в дыру на купальнике.
– Ах, это, – (пожав плечами и поправив сползшую при пожатии бридочку). – Подумаешь. Может быть, в следующий раз я надену мой сказочный новый бикини.
– Может быть, в следующий раз нет Педро?
– То-то я расстроюсь, – сказала Ада. – А теперь будь хорошей собакой, притащи мне коку.
– E tu? [107] – спросил, проходя мимо Марины, Педро. – Опять «отвертка»?
– Да, дорогой, только с помплимусовым соком, не с апельсинным, и с чуточкой zucchero. [108] Никак не пойму (обращаясь к Вронскому), почему это на одной странице я разговариваю будто столетняя старуха, а
на следующей словно пятнадцатилетка? Потому что, если тут ретроспекция – я полагаю, тут ретроспекция? (она произносила это слово «по-английски»: fleshbeck), Ренни, или как его? – Рене – не может знать того, что он, видимо, знает.107
А тебе? (ит.)
108
Сахару (ит.).
– Ничего он не знает, – рявкнул Г. А., – это такая нерешительная ретроспекция. Во всяком случае, Ренни, любовник номер один, ничего не знает о том, что она старается избавиться от любовника номер два, а сама она все время думает, хватит ли ей смелости пойти на свидание с номером третьим, деревенским джентльменом, ясно?
– Ну, это что-то сложновато (sort of complicated), Григорий Акимович, – почесав щеку, сказала Марина, ибо она всегда предпочитала – хотя бы самосохранения ради – не вспоминать куда более сложные переплетения собственного прошлого.
– Ты читай, читай, и все будет ясно, – сказал, копошась в своей копии, Г. А.
– Да, к слову, – заметила Марина, – надеюсь, милая Ида не воспротивится тому, что мы сделали его не только поэтом, но и балетным танцором в придачу? У Педро это прекрасно получится, а декламировать французские стихи его все равно не заставишь.
– Станет ерепениться, – ответил Вронский, – скажу ей, чтоб засунула себе телеграфный столб – туда, где ему самое место.
Неприличное «телеграфный» заставило Марину, втайне любившую соленую шутку, покатиться со смеху вроде Ады:
– Нет, серьезно, мне все же невдомек, как и почему его жена – я про жену второго любовника – мирится с таким положением.
Вронский растопырил пальцы на руках и ногах.
– При чем тут положение (situation-shituation)? Она остается в счастливом неведении насчет их романчика, и потом, она же сознает, что она пугало и толстуха, куда ей тягаться с ослепительной Элен.
– Я-то понимаю, другие не поймут, – сказала Марина.
Между тем герр Рак снова всплыл и вылез на край бассейна, поближе к Аде, едва не лишившись при смене среды обитания обвислых трусов.
– Вы позвольте, Иван, поставить и вам холодный русский кок? – спросил Педро, бывший, в сущности говоря, чрезвычайно мягким и дружелюбным молодым человеком.
– Вставь себе кокосовый орех, – ответил злобный Ван, испытывая бедного фавна, который, ничего не поняв, хихикнул и улегся на свой матрас. Клавдий хотя бы не ухлестывал за Офелией.
Меланхоличный молодой немец пребывал в философском, с отчасти самоубийственным оттенком, расположении духа. Его ждало возвращение в Калугано вместе с Эльзой, которая, как полагал доктор Эксрегер, «через дри недель поднесед ему дройню». Калугано он терпеть не мог – они с женой оба родились в этом городе, и там же, в минуту «взаимного помрачения», дурочка Эльза отдалась ему на парковой скамейке после чудесного приема в конторе фирмы «Органы Музаковского», в которой служил этот жалкий, сластолюбивый болван.
– Вы когда уезжаете? – спросила Ада.
– Forestday – после завтра.
– Хорошо. Замечательно. Адью, господин Рак.
Бедный Филип поник, пальцем рисуя на мокром камне унылые нули, покачивая тяжкой главой и явственно глотая слезы.
– Человек порой чувствует… Чувствует, – сказал он, – что играет роль и забыл, какие дальше слова.
– Да, мне говорили, такое чувство возникает у многих, – сказала Ада. – Должно быть, это furchtbar чувство.
– И нельзя помочь? Совсем никакой надежды? Я умираю, да?