Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Адам Мицкевич. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:

В то время как происходили эти события в личной жизни Мицкевича, в политической жизни его народа назревало событие, имевшее глубокое влияние на всю последующую деятельность значительной части польской интеллигенции, в том числе и самого поэта. В царстве Польском разразилось восстание, и многие поляки, проживающие за границей, поспешили под его знамена. Этого же ожидали и от Мицкевича, но он не спешил со своим решением. Он не ждал восстания и не надеялся на его успех; поэтому, несмотря на все свое сочувствие к восставшим, поэт медлил с выездом из Рима. Выехав наконец, он отправился в Париж, откуда надеялся пробраться в Польшу, но не преуспел в этом и направился в польские провинции Пруссии, куда прибыл, однако, уже слишком поздно, когда переезд границы сделался невозможным благодаря строгой ее охране, и само восстание близилось уже к своему концу. Мицкевичу пришлось быть только свидетелем отступления за прусскую границу уцелевших отрядов польского войска. Ввиду гибели национального дела он решил никогда уже более не возвращаться в Россию и разделить, по крайней мере, судьбу изгнанника с теми, с кем не участвовал в борьбе.

С этого момента началась для него жизнь эмигранта, тем более тяжелая на первых порах, что крушению надежд на независимость народа предшествовало разрушение личных его надежд в планах на будущее. Перед отъездом из Рима, не надеясь сломить сопротивление графа

Анквича, он отказался от всякой надежды на брак с его дочерью и больше уже не делал никаких попыток к этому. Быть может, такое решение было слишком поспешно и преждевременно, и граф позволил бы еще уговорить себя, но гордость поэта, человека бедного, не позволяла ему слишком настойчиво добиваться руки богатой и знатной невесты.

Он поселился теперь в Дрездене, ставшем в эту пору сборным пунктом для большинства эмигрантов. Поэт не занимал, однако, особенно видного места среди последних уже потому, что не участвовал активно в происходящих событиях, и это обстоятельство ставилось ему некоторыми даже в упрек. Когда однажды он заметил в разговоре, что восставшим нужно было похоронить себя под развалинами Варшавы, а не отступать за границу, ему возразили: «Сделать это следовало разве для того, чтобы у вас было одной развалиной больше, на которой можно было бы воспевать наше падение». Эти и подобные замечания, а равным образом и раздор, начавшийся уже тогда в среде польской эмиграции, побуждали Мицкевича не выступать за пределы тесного дружеского кружка, тем более что в это время он предпринял новый большой литературный труд, долженствовавший, по его убеждению, служить продолжением той борьбы, которая начата была восстанием. Трудом этим была третья часть «Дзядов», имевшая, впрочем, со второй и четвертою общего только одно название. В ней представлялись события в Вильне 1823—1824 годов, арест филаретов и следствие Новосильцева, причем все политические страсти восстания были перенесены в описываемую эпоху. В произведении этом ярко выразился талант Мицкевича, – но в нем сказалось и господствующее религиозное настроение поэта, возлагающего на Бога решение всех политических задач своего века: правоверность поэта в этом отношении доходила до такой степени, что он не усомнился поместить в свое произведение сцену изгнания нечистого духа.

Обстоятельства европейской политики, отнимавшие у эмигрантов почти всякую надежду на помощь со стороны какого-либо государства, содействовали и усилению среди них пылкого религиозного чувства, искавшего и чаявшего чудес и вдохновений, и Мицкевич, уже в Риме торжественно признавший католицизм, сделался теперь открытым проповедником его. По его мнению, поляки должны были придать своему движению религиозно-нравственный характер, положив в основу его католицизм. Эти мнения, естественно, ставили поэта в оппозицию либерализму, который он презрительно называл «финансовым». С другой стороны, то унижение, в которое повергла польскую эмиграцию неудача восстания, вызывало, в свою очередь, реакцию, стремление оправдать себя высотою своих целей, недостижимых именно вследствие их высоты, и у Мицкевича начинает появляться идея мессианизма. «Может быть, – говорит он в письме к Лелевелю, – наш народ призван поведать другим евангелие народности, нравственности и религии, презрения к бюджетам, единственному принципу нынешней, поистине таможенной, политики. Сами ученые французы, – поясняет он далее свою мысль, – не чувствуют ни патриотизма, ни энтузиазма к свободе, они только рассуждают о нем».

Несмотря, однако, на этот нелестный отзыв о французах, Мицкевич вскоре отправился в Париж, так как, с одной стороны, ему нужно было позаботиться о напечатании оконченной третьей части «Дзядов», а с другой – саксонское правительство начинало явно выказывать неохоту терпеть долее пребывание в своих границах значительного количества эмигрантов.

Ко времени прибытия Мицкевича в Париж там собрались уже все более видные представители эмиграции, делившиеся, главным образом, на две партии – аристократов и демократов. Горячая вражда обеих партий, взаимные обвинения, масса самых несбыточных планов и надежд, находивших, однако, последователей, – вот что встретил здесь Мицкевич. Оторванные от почвы действительной жизни эмигранты жили мечтами, и чем мрачнее и непригляднее была действительность, тем сильнее разыгрывалась их фантазия, жадно воспринимавшая самые неясные и неопределенные надежды. Мицкевич по складу своих убеждений не подходил ни к одной из главных партий, на которые разделялась эмиграция: демократ, хотя и не вполне последовательный, и революционер по своим политическим взглядам, он в то же время был ревностным сторонником папства и католичества – и это отталкивало от него Лелевеля и других демократов, – тогда как аристократы пугались его крайних предложений.

Очутившись, таким образом, в стороне от этих партий, поэт не думал, однако, отказываться от влияния и голоса в политических делах эмиграции, а, напротив, самым ревностным образом защищал и устно, и в печати свою точку зрения, в силу которой в основу решения польского вопроса должен быть положен религиозный интерес. Развитие этого положения под влиянием все усиливавшегося мистицизма повело его к отрицанию европейской науки и всей цивилизации, как порождений исключительно эгоистического начала. Как прежде в первых своих романтических произведениях он противопоставлял данным точной науки веру толпы, так теперь еще резче он всей цивилизации противопоставил религиозное чувство народа, которое одно, по его мнению, сохранило в себе истину. За этим необходимо являлся уже и дальнейший вывод, что народ, сохранивший эту истину, должен будет внести ее и в жизнь всего человечества, заменив ею старые, узкие формы жизни. Восстановление Польши должно было знаменовать собою возрождение справедливости в человеческих и народных отношениях, и одно не могло совершиться без другого.

Эти воззрения, в которых народный мессианизм играл уже весьма видную и заметную роль, были высказаны поэтом в двух поэтических произведениях, написанных в виде подражания Библии, «Книгах польского народа» и «Книгах польского пилигримства», а также в целом ряде журнальных статей, – но вначале они не завоевали сочувствия эмигрантов, тем более, что соединялись с самою удивительною по своим аргументам критикой существующих европейских порядков и с такими практическими указаниями и советами, негодность которых била в глаза. Мицкевич предлагал, например, собрать в Париже оставшихся депутатов варшавского сейма и провозгласить это собрание представителем всех народов, так как все остальные представительные собрания выбраны при действии старых, негодных идей. За таким провозглашением должно было, по его мнению, почти само собою последовать и утверждение нового порядка, при котором интересы всех угнетенных национальностей нашли бы себе удовлетворение.

Лишь позже, когда постоянные неудачи и жизнь на чужбине развили в эмиграции до высочайшей степени страстную мечтательность, привились в ней и взгляды Мицкевича, имевшие своим источником, с одной стороны, романтическое понимание народности, с другой – религиозный

мистицизм. Теперь же гораздо более радушный и восторженный прием встретила вышедшая тем временем в свет третья часть «Дзядов». Но, восторженно принятое публикой, это произведение надолго поссорило Мицкевича с другим приобретшим уже известность польским поэтом, Словацким. Дело в том, что Мицкевич в своей поэме выставил в низкой роли доносчика под весьма прозрачным прикрытием отчима Словацкого, профессора Бэкю, про которого действительно, хотя и не основательно, ходили такие слухи, но с которым, сверх того, у поэта были и личные счеты. Взбешенный Словацкий, также находившийся в Париже в числе эмигрантов, хотел было вызвать Мицкевича на дуэль; но друзья убедили его не делать этого, и тогда он уехал в Швейцарию, чтобы, по крайней мере, не встречаться с оскорбившим его человеком.

Между тем личное положение Мицкевича, несмотря на новый литературный успех, доставленный ему третьей частью «Дзядов», было очень тяжело и в материальном, и нравственном отношениях. Средства к жизни он получал исключительно от издания своих сочинений, но вскоре уже оказалось, что этого источника крайне недостаточно, и ему пришлось прибегнуть к переводам и другим литературным работам второго порядка. Постоянные же раздоры в среде эмигрантов, их волнения и споры, наконец, неуспех его политической проповеди, в истинности которой он был глубоко и страстно убежден, – все это мучило его и доводило почти до болезненного расстройства. К этому присоединился и еще один удар: один из друзей Мицкевича, молодой поэт, находившийся под сильным его влиянием, Стефан Гарчинский, с которым он впервые познакомился в Берлине, заболел чахоткой. Мицкевич отправился вместе с другом в Швейцарию, воздух которой мог хотя бы на короткое время продлить жизнь больного, затем переехал с ним в южную Францию и оставался с Гарчинским до самой смерти его, последовавшей осенью 1833 года. Мицкевич за время болезни друга истратил все свои сбережения, а уход за больным совершенно подорвал его и без того ослабленные силы. Возвращаясь в Париж, он писал друзьям: «Я похож теперь на француза, возвращающегося с войны 1812 года: деморализованный, слабый, совершенно оборванный, почти без сапог. До сих пор я ни о чем не могу думать, но со временем отдохну, и, надеюсь, вернется и здоровье».

В такой-то обстановке писал в это время Мицкевич величайшее свое создание, в котором его талант достиг высшей точки своего развития, – «Пан Тадеуш». Поэт начал его еще в декабре 1832 года и продолжал с редкими перерывами, вызывавшимися лишь нуждой в немедленном заработке или же обилием других дел, как это было во время болезни Гарчинского, вплоть до февраля 1834 года. Среди неудач, печали и скорби настоящего, окутанного почти беспросветным мраком, поэт находил утешение и бодрость в воспоминаниях о прошедшем, о детстве и юности, проведенных на родине, переносясь мыслию на эту последнюю и оживляя ее перед собою силою поэтического воображения. Ум, уставший от шумных споров политических партий, от крикливой безладицы эмигрантской жизни, охотно отдыхал на мирных картинах тихой природы и деревенской обстановки. Это настроение, под влиянием которого создавалась поэма, ярко и сознательно выражено Мицкевичем в его чудном «Вступлении». «О чем здесь думать, на парижской мостовой, – говорит он, – слыша вокруг стук, проклятия и ложь, несвоевременные планы, слишком поздние сожаления, унизительные ссоры?..» Поэт знает, что это – последствия народного несчастья и тяжелого положения эмигрантов, в котором единственное возможное для них счастье – «запереть двери от шума Европы, унестись мыслью в более счастливые времена и думать, мечтать о своей стране». «Теперь для нас, – говорит он, – непрошеных гостей в свете, во всем прошедшем и во всей будущности – только один край, в котором есть немного счастья для поляка: край детских лет». И, переносясь мысленно в этот край, «святой и чистый, как первая любовь», в котором он «редко плакал и никогда не тосковал», поэт находил в нем утешение и даже надежду, которой не давала ему печальная действительность. Благодаря именно лирическому настрою произведения, важного для самого творца, Мицкевич погрузился в работу над ним со всею энергиею и усидчивостью, на какие только был способен. Первоначально план «Пана Тадеуша» был значительно скромнее, но по мере хода работы он все более разрастался, пока поэма от задуманных сначала четырех песен не дошла до двенадцати. Сам Мицкевич в первых своих письмах об этом произведении определял его как «сельскую поэму вроде „Германа и Доротеи“» и сообщал, что писание влечет его к себе неудержимо, что оно «несказанно радовало его, перенося в милую родину». Летом 1834 года «Пан Тадеуш» вышел в свет и принес своему творцу громадный триумф. Впечатление, произведенное этой поэмой, в которой Мицкевич, освободившись уже от всякого увлечения романтизмом и байронизмом, дал спокойный и ясный шляхетский эпос, было необыкновенно. Словацкий, прочтя поэму, признал великий талант Мицкевича, над которым он перед тем смеялся, и забыл даже нанесенное ему оскорбление, а польская критика единогласно провозгласила «Пана Тадеуша» величайшим произведением своей литературы.

Но в то время как поэма находила восторженный прием в публике, сам творец ее был ею уже недоволен, и это недовольство проистекало не из авторской скромности, не из каких-либо частных недостатков произведения, а от причин более важных – завершавшегося в это время серьезного перелома в его миросозерцании. То реалистическое воззрение, которым проникнут «Пан Тадеуш», недолго оставалось господствующим в душе поэта и все более вытеснялось мистицизмом, ожившим благодаря несчастно складывавшимся обстоятельствам. Едва кончив поэму, Мицкевич писал Одынцу: «Вчера я закончил „Тадеуша“ – огромные двенадцать песен; много пустого, но много и хорошего… Пера я, кажется, никогда уже не обращу на пустяки, может быть, я и „Тадеуша“ бросил бы, но он был близок к концу. Кончил я с трудом, потому что дух порывал меня в другую сторону, к дальнейшим „Дзядам“, из которых я намерен сделать единственное произведение мое, достойное чтения… Я убеждаюсь, – прибавляет он, – что слишком много жилось и работалось для мира сего, для пустых похвал и мелких целей. Только то произведение чего-нибудь стоит, посредством которого человек может исправиться и научиться мудрости». Нравственные задачи, таким образом, открыто ставились Мицкевичем целью искусства, но этот принцип признавался им еще и раньше, в пору юности, и не в том заключался поворот в воззрениях поэта, а в том, что под влиянием охватившего его настроения эти нравственные задачи, с одной стороны, сильно сузились, с другой же – приняли такой характер, при котором достижение их с помощью искусства делалось невозможным, так как они чуть не прямо противополагались последнему. И по мере того как мистические идеи все более овладевали поэтом, все реже и реже появлялись у него вспышки поэтического вдохновения, ставшего теперь редким гостем. Густой туман мистицизма, на время пробитый, как бы солнечным лучом, созданием «Пана Тадеуша», затем опять, уже сплошною пеленою, спускается на жизнь Мицкевича, постепенно превращая его из великого поэта в нетерпимого фанатика и сектанта. Весь остальной период жизни Мицкевича был занят этим превращением, благоприятные условия для которого находились и в организации самого поэта, и еще более – в окружавшей его обстановке.

Поделиться с друзьями: