Адам нового мира. Джордано Бруно
Шрифт:
Он заметил Джанантонио, который занимал наблюдательный пост на галерее, и направился к нему. Они были в хороших отношениях с того вечера, когда случайно остались вдвоём и у мальчика развязался язык: он рассказал Бруно о своём многострадальном детстве на маленькой ферме, о том, как мать его умерла, когда отец уехал на базар, и солдаты на лошадях потоптали им все посевы. Он убежал, а когда вернулся, мать лежала под плетнём, истекая кровью. Но она и до этого кашляла кровью. После смерти матери отец каждый вечер бил его, потому что дела шли плохо, особенно с тех пор как он задолжал священнику. Но однажды Мочениго увидел его на дороге и откупил у отца. Джанантонио не знал, сколько Мочениго заплатил отцу, хотя он и пытался подсмотреть сквозь щель в дверях.
— Как вы думаете, часть денег следовало получить мне?
— Не часть,
Джанантонио расчувствовался и, положив голову на колени Бруно, стал говорить о том, как ему противно принадлежать Мочениго.
— Но ко всему привыкаешь, — промолвил он с недетской серьёзностью, привлёкшей к нему сердце Бруно.
— Они вам наделают неприятностей, — предостерёг он как-то Бруно.
— Кто?
— Да эти трое. Они злые, скверные, — сказал Джанантонио, наморщив брови. — Если бы вы только знали, что каждый из них проделывает за спиной у другого! Я уже перестал их бояться. Мне теперь всё равно, что бы они со мной ни сделали. Пьерина, по-моему, хуже всех. Вчера она бранилась с ним из-за вас. Она говорит, что вы мошенник. А он вам нравится? — Нижняя губа у Джанантонио беспомощно задрожала.
— Нет, — ответил Бруно и ушёл размышлять наедине.
Сейчас он смотрел на Джанантонио, пока тот с оглядкой пробирался к нему, по дороге хватаясь рукой за выцветшие тканые шпалеры, которые шевелил ветерок. «Вот так он, должно быть, крался вдоль плетня, под которым лежала его мать, и видел, как лилась у неё изо рта кровь на костлявую грудь», — подумал Бруно. Ему вспомнилась женщина в придорожной харчевне, которой нечем было накормить его, когда он, смертельно усталый, остановил лошадь у её дверей. «Солдаты забрали последнего каплуна и последний каравай хлеба, — сказала женщина, — но я не могу допустить, чтобы вы легли спать не ужинав!» И она нацедила для него чашку молока из своих полных грудей. Славные груди, щедрые, как мать-земля. «В них молока хватает и для моего малыша и для чужих», — промолвила женщина, трясясь от громкого смеха, и рассказала гостю, как ей с месяц тому назад приходилось сосать грудь соседки, ребёнок которой умер. Молоко свёртывалось, и несчастной матери грозила смерть, нужно было как-нибудь освободить её от него. «Вот я и пила его. Первый раз набрала в рот и сразу выплюнула, ну а потом думаю: зачем же пропадать хорошему молоку?» Бруно вспомнил её большие налитые груди, великолепные в своём милосердии и бесстыдстве.
Он смотрел, как бледный Джанантонио крался по тёмной галерее. Бруно стал разглядывать рисунок на вылинявших шпалерах. Рисунок этот изображал беседку Армиды [126] . Казалось, воспоминания о жестокости и несправедливости, запечатлённые на бледном лице мальчика, стирали выцветший рисунок красивой беседки, в которой распевали искусственные птицы поэтической фантазии.
Бруно размышлял:
«Того душевного успокоения и ощущения надёжной связи с людьми, которых я ищу и которых не даёт мне ни логика Николая Кузанского, ни гибкое тело Титы, мне, конечно, не найти и в цепких руках этого красивого мальчика. И не потому, что я человек с предрассудками. Но всё дело в том, что я утратил всякое любопытство. Со мной делается что-то неладное, здесь я исцеления не найду».
126
Армида — героиня поэмы Т. Тассо «Освобождённый Иерусалим».
Он отошёл в угол и прижался лбом к оконному стеклу. У него опять стало так тяжело на душе, что он чуть не заплакал. Джанантонио подошёл ближе, на его белом лице застыло напряжённое и хмурое выражение. В жаркие летние ночи (как он рассказал Бруно) ему приходилось сидеть у постели Мочениго и обмахивать его веером до наступления предрассветной прохлады. Если его одолевал сон, Мочениго начинал метаться от жары, просыпался, — и тогда Джанантонио ждала порка. Но он боялся только одного: чтобы Мочениго не отослал его обратно в деревню.
— Ты ел маринованные померанцевые цветы, — сказал Бруно, улыбаясь и вспоминая Титу, которая очень гордилась своими маринадами. Как это вышло, что он утратил способность враждебно относиться к людям? То, что он больше неспособен ненавидеть, — опасная слабость. Он перестанет остерегаться, может попасть в ловушку. Он видел, что Джанантонио
опять хочет о чём-то его предупредить.— А я поймал голубя, когда вас не было дома.
— Где же он?
— Пьерина его жарит.
— Вы с ней, кажется, очень подружились?
Лёгкая краска выступила на тонко очерченном лице мальчика.
— Нет...
Бруно погладил его по волосам. Ему было жаль этого ребёнка, которого так обидели и развратили. Страдания отдельных маленьких людей, которые случайно оказались в нашем окружении и за которых поэтому мы как бы несём известную ответственность, трогают нас бесконечно больше, чем страдания миллионов вне этого круга. Мир огромен, непонятно жесток, а мы во всём себя ограничиваем и тревожим себя мечтами о жизни в каком-то загробном мире.
Он положил руку на грудь Джанантонио и почувствовал, как сильно бьётся сердце мальчика.
— Ого! У тебя сердце прыгает, как у кардинала, который надевает чулки Папы, — сказал он вслух.
— Я вас поджидал, — начал Джанантонио и сразу умолк. Потом стал рассказывать о лотерее: — У Пьерины было пять билетов, а она не выиграла ничего. Её ужасно бесит то, что деньги истрачены напрасно, но она не может удержаться от игры. Бартоло говорит, что ожидание перемалывает все её внутренности в фарш, а она не может этот фарш попробовать. — Джанантонио захихикал. — Бартоло всегда говорит смешные вещи. А выигрыш — шесть тысяч цехинов [127] . Посмотрели бы вы, как народ валил покупать билеты! Они хватали эти билеты, как работники фермера хлеб с маслом. Это говорит Бартоло. «Не унывайте, заложите свои воскресные чулки и покупайте лотерейные билеты!» — вот что он твердит всем и каждому.
127
Цехин (ит.) — старинная золотая венецианская монета.
— А тебе, видно, весело с Бартоло?
— Ну, разве не смешно то, что он говорит? — заюлил Джанантонио. — Конечно, я не умею так говорить всё это, как он. У него выходит вдвое Смешнее. — Он смотрел Бруно в глаза, ожидая возражений.
— Ну расскажи, какие ещё смешные вещи говорит Бартоло.
— Не помню, — ответил Джанантонио, сердито ёрзая на месте. — Да, вспомнил. Мне это не кажется забавным, но вам, может быть, будет смешно. Он говорит, что одна старушка вдова дала денег священнику, чтобы тот отслужил обедню Святому Григорию за спасение её души, а у священника было на три лиры лотерейных билетов, и он считал себя уже обеспеченным на всю жизнь. Вот он и говорит старушке: «Обедню! Немного мне уже осталось отслужить обеден, скоро я на...у на красные свечи».
— Что, что он сказал о красных свечах? — весело переспросил Бруно, не расслышав слова, которое употребил Джанантонио.
— Да вы знаете. — Джанантонио опять покраснел и припал головой к рукаву Бруно. — Мне не хотелось говорить того слова, которое сказал Бартоло. — Он хихикнул. — Я употребил другое, повежливее. — И, заслонив лицо рукой, он повторил выражение Бартоло.
Эта жеманная стыдливость не понравилась Бруно. Вряд ли мальчик научился такому лицемерию в крестьянском домишке, где он вырос. Это уже, несомненно, влияние Мочениго. Джанантонио старался забыть своё прошлое, казаться юношей из хорошего дома. И не только это. За его притворством, за девичьими повадками чувствовался гнёт какой-то тайны.
В то время как Бруно, стоя у окна, глядел на абрикосовое дерево в цвету, его неожиданно осенила новая мысль. Она так его потрясла, что он ощутил слабость и вынужден был привалиться к подоконнику, не обращая внимания на тревожные расспросы Джанантонио. Что-то захлестнуло его, как бурная волна, которая вздымается высоко и затем разбивается о берег. Как сильный порыв ветра, который гнёт деревья до земли.
Теперь он понял, почему мир кажется ему прекрасным в те часы, когда он наедине с птицами, солнцем, с ветром, золотой рябью пробегающим в поле по косматым колосьям, с древними холмами. Мир тогда совершенен, ибо в нём нет людей, ибо тогда он, Бруно, видит в мире лишь совершённое взаимодействие форм, сочетание элементов, созидание и разрушение, щедрое многообразие и единство. Оттого мир-природа приносил облегчение отягощённой душе. А мир-человечество совсем другое дело. В нём не чувствуется ни равновесия, ни свободы взаимодействий.