Адам Смит. Его жизнь и научная деятельность
Шрифт:
Смита, как мы знаем, готовили к духовному званию, но он отказался от мысли быть священником и пошел по другому пути. Каково было его дальнейшее отношение к англиканской церкви, не совсем ясно, да это и не представляет особенной важности, так как общий склад его воззрений сам собою обрисовывается из его произведений. Но бывают обстоятельства, когда человек должен поступить определенно и решительно, не стесняясь тем, что он может задеть кого-нибудь или что-нибудь и повредить своим интересам или репутации. В особенности такие поступки бывают нравственно обязательны в делах дружбы. Умирающий человек просит своего друга исполнить его предсмертную волю, а этот друг отказывается. Как отнестись к такому поступку? Нечто подобное именно и случилось со Смитом. Он испугался английских епископов и суеверий англиканской церкви и омрачил свою дружбу с великим человеком непозволительным поступком. Юм, умирая, хотел завещать Смиту издание своих известных “Диалогов”, которые он издал бы сам, как он писал в письме, если бы мог рассчитывать прожить еще несколько лет. Смит очевидно был недоволен таким поручением и требовал от Юма, чтобы тот предоставил на его усмотрение – издать или вовсе не издавать этой книги. Он намеревался сохранить рукопись “самым тщательным образом”, но не издавать ее, а перед своей смертью возвратить родственникам Юма. Конечно, это было не в интересах последнего, и он освободил Смита от столь тяжелого для него поручения. А между тем едва ли можно сомневаться, что Смит разделял взгляды, изложенные в упомянутых “Диалогах”. У человека хватило силы перевернуть экономическую политику европейских государств и не хватило храбрости пойти навстречу английскому “cant'y”, этому типичному образцу ханжества и святошества! “Диалоги” были изданы в 1779 году, то есть задолго еще до смерти Смита, и едва ли нужно прибавлять, что они нисколько не повредили интересам Юма; мы
Как бы желая загладить свой проступок, Смит оставил замечательное описание последних дней жизни своего друга, который умирал спокойно, невозмутимо, как может только умирать человек с просветленной мыслью и чистой совестью. “Сила духа и твердость Юма, – пишет он, – были так велики, что самые близкие друзья его нисколько не стеснялись говорить с ним и писать к нему как к умирающему человеку, и он не только не огорчался этим, но напротив, подобное обращение скорее ласкало его чувство и доставляло ему удовольствие… Он говорил, что чувствовал себя вполне удовлетворенным и что, прочитывая в последние дни Лукиановы “Диалоги мертвых”, он не мог подыскать для себя ни одного извиняющего обстоятельства, с которым он мог бы обратиться к Харону и попросить его не торопиться с переправой. У него нет дома, который нужно было бы достроить, нет дочери, о которой ему нужно было бы еще позаботиться, у него нет врагов, которым он хотел бы отомстить за свои обиды. “Я не мог себе представить, – сказал он, – какое бы обстоятельство я мог привести Харону в оправдание своей просьбы дать мне маленькую отсрочку. Я сделал все важное, что только намеревался сделать когда-либо, и я никогда не мог рассчитывать оставить своих родственников и друзей в положении лучшем, чем я оставляю их теперь. Следовательно, у меня есть все основания умереть довольным”. Потом он стал придумывать разные забавные оправдания, какие он мог бы привести Харону, и разные ответы на них со стороны последнего. “По дальнейшем размышлении, – сказал он, – я подумал, что мог бы сказать ему: “Добрый Харон, я занят исправлением своих трудов для нового издания; повремени же немного, чтобы я мог посмотреть, как публика отнесется к ним”. Но Харон ответил бы: “Когда ты увидишь это, то захочешь сделать новые исправления. И таким просьбам не будет конца; входи-ка, почтенный друг, в ладью”. Но я все-таки продолжал бы настаивать: “Потерпи немного, добрый Харон! Я старался открыть глаза людям. Если я проживу еще несколько лет, может быть, я увижу падение некоторых из господствующих систем суеверия и таким образом буду удовлетворен за свои труды”. Но Харон, потеряв всякое терпение и снисхождение, закричал бы: “Ах ты, праздношатающийся плут! Этого не случится в продолжение многих сотен лет. Не воображаешь ли ты, что я тебе дам отсрочку на столь продолжительное время? Входи сию же минуту в ладью, лентяй, праздношатающийся плут!” Через 18 дней после этой беседы роковая болезнь сделала свое дело: Юма не стало. До последней минуты он не изменил себе и умер, как подобает умереть отважному честному человеку. “Так умер, – говорит Смит, – наш самый лучший, навеки незабвенный друг, относительно философских мнений которого люди несомненно будут разно судить – одни одобрять, другие порицать их, смотря по тому, окажутся ли они согласными или несогласными с их собственными мнениями; но относительно личности и поведения которого едва ли может быть разногласие в мнениях”.
Со смертью Юма положение Смита значительно изменилось. С одной стороны, не стало его ближайшего друга; не стало человека, по дружбе с которым Смит до сих пор был, главным образом, известен. С другой стороны, он сам становился теперь великой известностью. Правда, труд его был замечен сначала только людьми избранными; те же, против кого он был направлен, не обратили внимания на рассуждения какого-то шотландского мыслителя, ех-профессора. Поэтому он и не вызвал резких, свирепых нападок, как это случилось позже, уже после смерти Смита. Но зато избранные сразу оценили книгу и признали в ее авторе великого мыслителя. Вскоре после выхода ее Смит был приглашен на званый обед, на котором присутствовали Питт, Гренвилль, Аддигтон и другие. Питт воскликнул: “Мы будем стоять, пока Вы не сядете, так как все мы – Ваши ученики!” Понятно, что даже необычайно скромному Смиту захотелось теперь побывать в Лондоне и прислушаться, что говорили о нем в столице. Он располагал хотя скромным, но постоянным доходом в 300 фунтов (3000 рублей), назначенных ему в виде пенсии опекунами его воспитанника герцога Бёклея. Суммы этой при его аккуратной жизни было вполне достаточно, и потому он, не стесняясь денежными соображениями, мог удовлетворить свое любопытство. В Лондоне он познакомился с выдающимися людьми того времени, хотя, по-видимому, далеко не со всеми у него установились приязненные отношения. Так, он не ладил с Джонсоном, царившим в те времена в некоторых лондонских салонах; по рассказам, между ними произошло даже довольно грубое столкновение. Этого можно было бы ожидать, так как Джонсон представлял прямую противоположность Юму и, следовательно, должен был казаться антипатичным и его ближайшему другу Смиту. В Лондоне Смит прожил два года. И что же он вывез оттуда в конце концов? Назначение на службу по таможенному ведомству!.. Герцог Бёклей выхлопотал ему место таможенного чиновника в Эдинбурге. Смиту было в это время 55 лет – возраст, в котором многие ученые еще бодро работают. Каким же это образом люди не нашли работы, более подходящей для только что взошедшего экономического светила? Через несколько десятков лет по мысли Смита будут решаться важнейшие государственные вопросы; он мертвый будет руководить из могилы политикой, и притом не одной Великобритании; а теперь, живой, он должен прочитывать исходящие и входящие бумаги, подписывать их, исполнять скучнейшие и довольно-таки бессмысленные обязанности таможенного чиновника в провинциальном городе! Незавидная участь! Однако Смит принял это назначение без ропота и неудовольствия. Мало того, он действительно становится чиновником, хотя и не особенно старательным. С назначением в Эдинбург он совсем перестал работать над теми вопросами, которые его занимали до тех пор. Он ничего не написал и ничего нового не напечатал, ограничиваясь просмотром своих прежних трудов для новых изданий. Между тем, он далеко еще не выполнил намеченной им некогда грандиозной схемы. Казалось бы, успех, выпавший на долю “Теории нравственных чувств” и “Исследований о богатстве народов”, должен был бы побуждать продолжать работу дальше и дальше. Но, очевидно, умственные силы его истощились, и он не чувствовал себя в состоянии выполнить колоссальный план предположенной работы. К тому же не стало лучшего друга, который принимал неизменное участие во всех его работах. Вообще, это совпадение – смерть Юма и прекращение дальнейшей ученой и писательской деятельности Смита – факт значительный и любопытный.
В Эдинбурге Смит вел открытую общественную жизнь, любил принимать у себя друзей и часто бывал в обществе. Сам он никогда не отличался говорливостью, но, вызванный на разговор, разражался обыкновенно целым потоком слов и благодаря своему обширному чтению и прекрасной памяти мог обсуждать любой предмет с каких угодно сторон. Полемики он вообще избегал, да и поводов к ней при жизни его не было. Однажды только на него напал один из представителей англиканской ортодоксии за письмо по поводу смерти Юма; Смит отвечал молчанием.
В 1784 году умерла его мать, а в 1788 году – кузина, жившая вместе с ним в Эдинбурге. Потеря матери, с которой он прожил нераздельно целых шестьдесят лет, была для него очень чувствительна. Он остался в одиночестве, особенно тяжелом для старого человека. Здоровье его стало разрушаться. В 1787 году Глазгосский университет избрал его своим почетным ректором. Смит был очень обрадован таким вниманием. “Никакое повышение в чинах, – писал он, – не могло бы доставить мне такого полного и действительного удовлетворения. Нет человека, который был бы обязан какому-нибудь учреждению больше, чем я – Глазгосскому университету. Он воспитал меня. Он послал меня в Оксфорд. Вскоре по возвращении моему в Шотландию он избрал меня в число своих членов, а затем предоставил мне кафедру, которая благодаря способностям и добродетели Хётчесона пользовалась большой известностью. Эти тридцать лет своей профессорской деятельности я вспоминаю как самые полезные и, следовательно, самые счастливые и самые достопочтенные годы в своей жизни. И теперь мысль о том, что мои старые друзья и покровители вспомнили обо мне столь лестным образом после моего двадцатитрехлетнего отсутствия, доставляет мне сердечную радость, выразить которую спокойно я не могу Вам”. Бесцветно протекали все эти годы жизни Смита, хотя он и не дожил еще до того, что называется собственно старческим возрастом. Известная сухость, отсутствие того глубокого животворящего чувства, которое, подобно роднику, просачивающемуся через сумрачную каменную глыбу, порождает жизнь и движение повсюду, куда только проникает он, заметны не только в холодных произведениях, но и в самом характере Смита. Простой, снисходительный, любезный человек, – трудно даже сказать, испытывал ли он когда-либо любовь или гнев. Изведал ли он силу страстей? Познал ли он муки, которыми сопровождается нарождение всего нового? Едва ли и едва
ли. Это был, несомненно, уравновешенный человек. Но как он достигал и поддерживал это свое равновесие? Мы видели, что он уклонился от представившегося ему случая, единственный, кажется, раз, вступить в полемику, хотя его прямо вызывали на то и хотя поднятый вопрос стоил того. Мы видели также, что он отказался исполнить просьбу друга своего, потому что побоялся затронуть страсти человеческие, которые он всячески старался обходить. А между тем, дело шло, несомненно, и о его собственных убеждениях. Кто знает, не побоялся ли бы он, ради сохранения своего спокойствия и уравновешенности, опубликовать и “Исследования о богатстве народов”, если бы опасался, что они тотчас же вызовут великую распрю и доставят ему не славу, а бедствия, неприятности, вражду? Да, в личности Смита мало геройского, возвышенного. Но он обладал необычайной силой анализа, и потому в той сфере, куда, по счастью, направилась его мысль, он мог совершить поистине великое дело. Едва ли мы погрешим против истины, если скажем, что свою характеристику благоразумного человека в “Теории нравственных чувств” Смит составил по себе самому. “Благоразумие не допускает нас, – говорит он, – рисковать нашим здоровьем, нашим благосостоянием, нашим влиянием, нашим добрым именем… Оно больше заботится о сохранении уже приобретенных выгод, чем о приобретении еще больших… Благоразумный человек не должен стараться обмануть в своих достоинствах ни лицемерием, ни наглым напыщенным педантством, ни нахальным, бесстыдным шарлатанством. Он не должен тщеславиться даже своими действительными дарованиями. Речь его должна отличаться скромностью и безыскусственностью… Он опирается на действительные заслуги и пренебрегает средством для снискания расположения литературных кружков, выдающих себя за непогрешимых судей в искусствах и науках, – кружков, раздающих известность дарованиям и достоинствам и готовых ославить всякого, кто осмелится не признать их приговора… Благоразумный человек всегда искренен… но он не всегда бывает откровенен и прямодушен; хотя он говорит только одну правду, но не считает необходимым открывать ее, если его не побуждают к тому его обязанности… Благоразумному человеку незнакома горячая, страстная, но почти всегда непостоянная дружба… Его дружба состоит в постоянной и неизменной привязанности к небольшому числу испытанных и избранных людей, в привязанности, основанной не на легкомысленном поклонении блестящим и ослепляющим качествам, а на благоразумном уважении скромных добродетелей… Благоразумный человек не любит шумного общества; оно возмутило бы правильное течение его жизни и его занятий и нарушило бы жизненную простоту и умеренность его жизни… Благоразумный человек относится с осторожным уважением ко всем принятым обычаям… Он не согласится пристать ни к одной из враждующих сторон, он ненавидит партии. Он боится беспокойства и ответственности, связанных с ведением общественных дел”. Таким именно благоразумным человеком был Смит в своей личной и общественной жизни.Смит умер в 1790 году, 67-ми лет, проболев довольно значительное время от завала кишок. Его похоронили на том же кладбище, недалеко от того места, где покоился уже прах Давида Юма. Друзья снова сошлись в месте вечного упокоения и разместились там соответственно своему значению. Юм покоится на возвышенности, у подножья которой – могила Смита, покрытая копотью и дымом новой промышленной жизни, развившейся после того, как начала, возвещенные в “Исследованиях о богатстве народов”, стали применяться на деле.
Смит строго относился к обработке своих трудов и поэтому многие рукописи, как рассказывают, были им уничтожены еще при жизни. Несколько же оставшихся отрывков, касающихся разных вопросов, но долженствовавших, по крайней мере существеннейшие из них, составить по окончательной обработке одно целое, были опубликованы после смерти Смита под заглавием “Опыты по философским вопросам”. О них мы скажем в следующей главе.
ГЛАВА III. АДАМ СМИТ КАК ПИСАТЕЛЬ И МЫСЛИТЕЛЬ: “ТЕОРИЯ НРАВСТВЕННЫХ ЧУВСТВ” И ДРУГИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ
Обширные планы Смита. – Сделанное. – Прием, употребленный Смитом. – Недостаток систематической разработки. – Изучение нравственных явлений до Смита. – Взгляд Юма на нравственность. – Оптимизм Смита. – Содержание “Теории нравственных чувств”. – Отношение Смита к утилитаристам. – Прочие мелкие произведения Смита
У Смита был грандиозный, чудовищно грандиозный план. Он хотел, ни больше ни меньше, как дать миру целую социальную систему, охватить все стороны деятельности человека как социальной единицы. Он хотел показать, каким образом уединенный, изолированный человек (или раса), наделенный от природы немногими способностями, развивается и приобретает многие способности путем общения и сношения с такими же другими людьми (или расами); каким образом из дикаря-шотландца незапамятных времен вырабатывается просвещенный шотландец XVIII столетия. Понятно, что грандиозное здание, задуманное Смитом, вероятно, еще в дни юности, не было построено, не было заложено даже его общее основание. Смит приступил прямо к постройке отдельных частей и вывел два довольно законченных притвора, далеко, впрочем, не одинаковой красоты, солидности и прочности. Один из них, первый по времени постройки, посвящен началу бескорыстия; это этика Смита, его “Теория нравственных чувств”. Другой посвящен началу личной выгоды – это его политическая экономия, его “Исследования о богатстве народов”. От остальных работ остались только благие начинания: там заложен фундамент, там выведена стена, там положено лишь несколько кирпичей. Язык, астрономия, физические науки, логика, метафизика, юридические науки, поэзия, музыка, живопись (называемые Смитом подражательными искусствами) и, вероятно, многое другое – все это должно бьшо иметь свои более или менее просторные притворы. Но рука строителя устала, и перед нами – лишь заготовленный материал, или робкие начинания. “Великое литературное чудо и то, – говорит Беджгот, – что из столь чудовищной схемы, по столь многочисленным абстрактным вопросам получилось нечто целое; мало того, получилось нечто такое, что в продолжение целого столетия составляет основное руководство по вопросу о торговле (trade) и деньгах”.
Итак, в двух своих главных произведениях Смит смотрит на явления с двух противоположных точек зрения. То он становится на точку зрения бескорыстия, исключает всякие другие мотивы деятельности и показывает, каким образом человек, руководствуясь бескорыстием, устраивает и свою жизнь, и жизнь других людей, к общему благополучию. То он становится на точку зрения корысти, исключает всякие бескорыстные мотивы и показывает, каким образом человек, руководствуясь исключительно личной пользой, содействует общему благополучию. Понятно, что в первом случае ему приходится иметь дело с явлениями, главным образом, морального характера, а во втором – с явлениями экономического характера. Но Смит прекрасно понимал, что в действительности люди не руководствуются ни исключительно бескорыстными мотивами, ни исключительно корыстными. Человеческая жизнь – слишком сложное явление, чтобы ее можно было втиснуть в такие узкие рамки. С другой стороны, однако, эта самая чрезвычайная сложность жизни делала до сих пор тщетным всякие научные попытки охватить ее всю в целом одним общим взглядом. Только великие поэты поднимались иногда благодаря своей непосредственной прозорливости до такого синтеза. Поэтому люди науки нередко прибегают к приему, употребленному Смитом. Они искусственно изолируют явления и обсуждают их с какой-нибудь исключительной точки зрения. Выводы получаются, конечно, лишь приблизительно верные; но они тем ближе к истине, чем шире точка зрения, с какой ученый рассматривает явления, и чем он осторожнее, беспристрастнее относится к изучаемым явлениям, не позволяя себе насиловать их действительный характер. Наконец, чтобы получить полную систему, цельное воззрение, необходимо выводы, полученные путем такого исключительного анализа, сопоставить и так или иначе связать в одно целое. И опять-таки это задача настолько трудная, что многие сознательно или бессознательно отказываются от нее и, придерживаясь какой-нибудь одной исключительной точки зрения, строят односторонние, уродливые системы.
Смит не сделал такой ошибки; но зато у него начала бескорыстия и корысти так и остались не объединенными каким-либо общим принципом. Мало того, каждая из двух его главных работ сама по себе также не представляет системы в строгом смысле слова. Скорее это серия, ряд отдельных очерков, связанных одной общей мыслью, а не система, развиваемая шаг за шагом, приводящая в порядок и соподчинение отдельные части. Все это в особенности применимо к “Теории нравственных чувств”. Но даже и в “Исследованиях о богатстве народов” нельзя видеть систему политической экономии, хотя они заключают в себе почти все основные мысли для построения такой системы. Что же касается первого из названных сочинений Смита, то оно вовсе не представляет системы нравственности, и если посмотреть на него с этой точки зрения, то оно теряет даже всякое значение и интерес.
В “Теории нравственных чувств” много прекрасных очерков по отдельным вопросам, глубоких мыслей, любопытных наблюдений; написаны они, по свидетельству английских критиков, замечательно легким и ясным языком (чего, к сожалению, нельзя сказать о неточном русском переводе), пересыпаны массой пояснений, иллюстраций, как и вообще все, что писал Смит; так что, если бы он обработал их по плану отдельных “опытов”, то это было бы одно из наиболее читаемых произведений в Англии даже в настоящее время. Но теории, системы, учения там вовсе не ищите. Смит писал в то время, когда этические вопросы только что начали выделяться из массы других вопросов и подвергаться самостоятельному обследованию.