Адам Смит
Шрифт:
Семидесятилетний маршал Франции, потомок знаменитого кардинала и дед одесского Дюка, герой многих сражений, романов и скандалов, друг Вольтера, с улыбкой лорнирует слегка смущенного профессора и говорит, что после романа Дефо для французов все англичане — робинзоны, а потому ошибка не так существенна. В остальном все идет хорошо. И юный шотландский лорд и его умный наставник развлекают старика в его добровольном уединении.
Осенью к ним присоединяется в Тулузе младший брат герцога, тоже посланный отчимом для завершения образования за границу. Это было предусмотрено соглашением Смита с Таунсэндом.
Жизнь становится приятнее, о чем Смит в октябре с удовольствием сообщает
Зимой он бывает в домах нескольких членов парламента, высших судейских чинов и находит среди них людей просвещенных и здравомыслящих. Ведь и Монтескье, умерший десять лет назад, был президентом парламента в Бордо!
Но тулузский парламент в целом славится отнюдь не просвещенностью своих членов. Напротив, это самый рьяный поборник религиозного и политического мракобесия, оплот изуверства и жестокости. В эти годы Тулуза живет делом Каласа, которое благодаря Вольтеру стало самым громким уголовным делом XVIII века и закончилось важной победой новых сил «разума и справедливости».
Чувствуя ослабление своих позиций, французская католическая церковь при поддержке светской власти в середине XVIII века прибегла к излюбленной мере — жестоким гонениям на еретиков. На юге Франции жило еще довольно много гугенотов (французских протестантов), фактически лишенных законами Людовика XIV гражданских прав: их не допускали к государственным должностям и ко многим профессиям, включая даже профессии ювелиров и повивальных бабок. В 1762 году католическая Тулуза готовилась праздновать 200-летие богоугодного дела — истребления четырех тысяч гугенотов, которое десятью годами предшествовало парижской Варфоломеевской ночи. За год до юбилея папа издал специальную буллу, в которой прославлял это массовое убийство и разрешал католикам отметить его восьмидневными празднествами.
Духовенство и парламент подняли мутную волну фанатизма, охватившего католическую городскую чернь. Социальный состав населения Тулузы благоприятствовал этому.
Как раз в это время в семье торговца-гугенота Жана Каласа случилось несчастье. 30-летний сын Каласа по неизвестной причине покончил жизнь самоубийством, повесившись в лавке отца. Попы и их приспешники объявили, что отец убил сына по приговору тайного гугенотского трибунала за то, что тот намеревался перейти в католичество. Подстрекательские слухи поползли по городу. Духовенство сделало все возможное, чтобы разжечь самые низменные чувства темной и суеверной массы. Жан Калас был арестован и судим парламентом по всем чудовищным правилам его «правосудия». Несмотря на полное отсутствие доказательств и очевидную нелепость обвинения (68-летний старик один собственноручно повесил молодого, здорового человека!), несмотря на то, что он и под пыткой отрицал свою вину, Калас был приговорен к мучительной казни путем колесования. В марте 1762 года он был казнен на городской площади Тулузы при огромном стечении народа.
Но попы и судьи торжествовали преждевременно: времена уже были не те, когда они могли позволить себе что угодно. На арену выступила новая сила, которой не знала монархическая Франция, — общественное мнение. Своего великолепного выразителя оно нашло в Вольтере, который повел упорную и планомерную борьбу за реабилитацию Каласа и спасение его семьи. Более того, речь шла о спасении многих новых возможных жертв изуверства.
В марте 1765 года особая кассационная палата в Париже признала Каласа невиновным и приказала тулузскому парламенту
отменить приговор.Смит наблюдает последние фазы дела Каласа. С отвращением видит он, что и оправдание Каласа поповско-судейская верхушка Тулузы использует для разжигания религиозной вражды и фанатизма. Организуются выступления против оправдания. В апреле положение становится настолько напряженным, что поговаривают об избиении гугенотов. Англичанам становится в Тулузе как-то неуютно.
И все-таки одержана большая победа. Она укрепляет веру Смита в разум и прогресс: сила церкви тает на глазах. Это не предвещает ничего хорошего и ее союзнику — деспотической монархии.
Несчастный Калас надолго останется в памяти Смита. Он вспомнит его, готовя к переизданию «Теорию нравственных чувств» и дорабатывая изложение вопроса о нравственных страданиях невинно осужденных людей: «Невинный, идущий на казнь по ложному обвинению в позорном и гнусном преступлении, поражен самым большим несчастьем, какое только может постигнуть человека. Его нравственные страдания часто гораздо сильнее, чем страдания того, кто действительно совершил преступления, в которых его обвиняют… К счастью для человечества, такие ужасные случаи, как надо надеяться, весьма редки в любой стране…»
К этому утешительному выводу в новом издании добавлен Калас, который, как пишет Смит, в свой последний миг на требование монаха покаяться отвечал: «Отец мой, неужели вы можете верить, что я виновен?»
Но этот случай все же кажется Смиту чудовищным исключением. Как в экономике, политике и морали, он оптимист и в области права. Живя на заре буржуазной эпохи, он имеет на это основания.
Три месяца Смит и оба его питомца проводят в Женеве. Неизвестно, по чьей инициативе крохотная кальвинистская республика была избрана как следующий семестр странствующего университета. Возможно, что этого хотели родственники герцога со стороны матери: Женева была для шотландских пресвитериан чем-то вроде папского Рима для католиков. Если так, то их надежды не оправдались. Смит, а с ним и юные аристократы общаются отнюдь не с кальвинистскими попами и богословами.
Более вероятно, что маршрут выбирал сам Смит. Летом Таунсэнд писал своему пасынку, что он целиком полагается на Смита в вопросе о «ходе занятий» и не возражает против их отъезда из Тулузы, которая, видно, всем троим изрядно надоела. (Заодно, предвидя, что ментор выберет дорогу на Париж, он дает 19-летнему герцогу благие советы по части осторожности с парижскими женщинами.)
Но Смит не спешит в столицу. Да и Юм советует явиться туда к зимнему сезону, когда заблещут знаменитостями и талантами парижские салоны.
Что же влечет его в Женеву? Каждый образованный человек знает, что Женева — родина Жан-Жака и приют Вольтера.
После полутора лет в абсолютистской Франции, да еще в фанатической Тулузе, республика третьего сословия вдвойне интересует его.
В Женеве — Теодор Троншен, его заочный знакомый, отец того швейцарского юноши, который делил кров и хлеб в глазговском пансионе с Десницким и Третьяковым. Троншен — врач и близкий друг Вольтера. Было бы непростительно упустить такой случай.
Через две недели после их прибытия в Женеву доктор Троншен везет шотландцев к Вольтеру.
Экипаж с трудом выбирается через узкие улицы к городским воротам, которые, по средневековому обычаю, все еще неукоснительно закрываются в пять часов вечера и открываются на рассвете, и через час подкатывает к границам владений «сеньора Ферне и Турне».
Первое, что они видят, — новенькая церковь, на фасаде которой издалека читается надпись: «Deo erexit Voltaire, MDCCLXI» («Богу воздвиг Вольтер, 1761»).