Адаптация
Шрифт:
Что бы ты выбрал: жизнь или любовь?
А?
Ну да… правильно. Но я знаю – точно знаю – при каких условиях ты все-таки выбрал бы смерть вместо смерти любви. При одном условии.
Вот при каком: если бы в тот список смертей любви включили бы и слово «себя».
Напоминаю. И привожу весь список снова:
Если бы приговоренному к смерти вдруг объявили, что его милуют – но с одним условием: он никогда не будет любить мать, отца, страну, Бога, женщину, сына, кошку, закат, СЕБЯ – он бы не ухватился руками за жизнь. Только придурок или сумасшедший мог бы ухватиться. Или тот, кто бы решил, что его обманывают.
Но тот, кто знает, что обман абсолютно точно невозможен – не ухватился бы.
Да.
Да?
А вы?
Пришла пора перестать быть нейтральным. Или сдыхать, или жить. Серьезные мысли, не так ли? Но и они вызывают усмешку. Чтобы жить, нужно хотеть жить. Подыхать – это тоже нужно хотеть. А я бреду в середине.
Крик
Из пьесы Фарида Нагима «Крик слона»
СЦЕНА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. ДАЧА.
Кухня на даче в Переделкино. Полумрак.
АНВАР. Всегда, когда мне плохо, я пишу тебе письма. (Смотрит на пустой стул.)Здравствуй, моя самая любимая девушка на земле! Нет, не так. Здравствуй, моя самая любимая девушка на земле, которой еще нет у меня! У меня все хорошо. Однажды… Там, на юге Советского Союза, в разбомбленном доме я увидел паучка на паутинке. Он спокойно ткал свою паутинку, будто мог склеить ею разваливающиеся глыбы дома, в котором он живет. (Смотрит на пустой стул.)Какие у тебя длинные, золотистые волосы, пушистые, как борода у Бога… (Смотрит на стул.)Хорошо, что у тебя такие темные и короткие волосы, ты похожа на мальчика… Теперь я знаю, каким мне нужно быть. Я теперь не буду во время этогошептать тебе на ухо. Знаешь, как это раздражает или смешит?! И невозможно сосредоточиться! И потом, в этом шептании есть что-то лицемерное. Если бы ты иногда открывала глаза – ты бы заметила, как много масок у мужского лица. Он обещает тебе золотые горы, будто это его обязанность – осыпать тебя золотом, но сразу после этого он кончается и частенько жалеет о сказанном. А ты же чувствуешь себя использованной, хотя ты тоже пользовалась. Ты чувствуешь, что с тобой сделали что-то нехорошее, хотя ты сама в этом участвовала, и даже если тебе было хорошо, и ты обнимаешь своего мужчину, любя и жалея его – маленького, уставшего, беззащитно всхлипывающего, наговорившего тебе кучу чепухи. Все равно… Представляешь, я чувствовал иногда, что на мне маска, гримаса женщины – жалеющей самое себя, слегка презирающей мужчин и восхищенной своим великим терпением… Неплохая маска, правда? (Вспоминает что-то.)Мы с тобой будем гулять по Москве. (Сглатывает слюну, оглядывается.)Знаешь, как я люблю гулять по Москве и пить вино на жестяных крышах. Ты не боишься высоты? (Оглядывается.)Пить хочу. Не обращай внимания, это сушняк. (Встает, берет чайник и долго пьет из горлышка. Когда перестает пить – он трезвеет и с холодной насмешкой смотрит на стул.)Весной, после Пасхи, мы с женой любили бродить по Москве. Садились на развалистые скамьи, пили вино, смотрели на людей и шли дальше, смотрели на дома и их крыши, освещенные красными лучами. Я ее целовал. Шутил, был такой остроумный, она восхищалась мною. Мы сели на скамью в парке. В этом парке вырубили все деревья, торчали одни пеньки. Вдруг она что-то сказала, я посмотрел на ее лицо сбоку, и мне стало странно, что я с нею. Будто со мною рядом незнакомая женщина. Она меня знает, а я ее нет, и я ей что-то должен. Мне захотелось встать и уйти. Странно, думал я, это лицо – лицо какой-то женщины – лицо моей жены. Я испугался пройти с чужой женщиной мимо себя настоящего – бредущего куда-то или одиноко стоящего на углу и наблюдающего за человеком с женщиной. Я часто не узнавал так свою жену. Она, наверное, что-то читала в моих глазах. Потом я сидел на этой самой скамье с другими женщинами и видел, что место рядом со мною все-таки пусто. И мучился потом: где-то бродит в этом огромном мире та душа, с которой моей душе не было бы так… Да и есть ли она?!
Встает, отходит к окну и смотрит на небо.
Небо пустое. Уже которую неделю нет солнца. Солнца нет. Пустое небо и вечные снега.
Подходит к стульям. Смотрит на тот, с которым разговаривал. Отклоняет и роняет его на пол.
Анвар? (Оглядывается.)Где ты? (Оглядывается.)Нет его.
Роняет стул, на котором сидел.
Нет меня.
Тихо звучит музыка. Стук в дверь.
Зачем я есть? Признак определения жизни – любовь. Без веры в то, что кто-то тебя любит, любил или хотя бы полюбит позже, жизни не бывает. Сначала ты ребенком ощущаешь любовь родителей, а потом уже начинаешь отвечать. Любить первым обычно начинает тот, кого раньше кто-то любил или любит сейчас. И ты, впустив в себя его чувство, будешь рано или поздно отдавать его другим.
Но без первичной любви к тебе ничего не будет! Не может человек, вообще никогда не испытав к себе любви, вдруг начать ее отдавать. Откуда ей вообще тогда взяться в нем? Нет. Ему надо показывать дорогу. Поэтому мы не можем быть созданы без первоначальной любви. Без чьей-то бескорыстной любви. Поэтому Бог, если он нас сотворил, должен был любить нас. Хотя бы тогда, перед тем как создать и в момент создания – любить. Он был первым, кто влил в нас это чувство.
А если это – исчезнет? Если Бог – исчезнет? Даже мертвых любят, что же говорить о живых, которым любовь необходима, как воздух и солнечный свет, как трава для оленей, как кости для собак?
Мальчиком восьми лет, – в это время я ходил во второй класс, – я помню, как однажды мягко вздрогнул, лежа вечером в своей комнате в постели в бабушкиной квартире, от проникновения в меня дикого факела смысла, который осветил казематы моих мыслей – и вот, этот трепещущий свет (будто поочередно зажигались лампы на темном потолке) осветил меня
чередой вопросов, от которых стало ярко и страшно, восторженно и серьезно. Я вскочил с постели, подошел к большому трюмо и заглянул в темное, выше меня ростом зеркало. И принялся беззвучно, словно в полутьме сознания, пыльное зеркало спрашивать: «Кто это? Что это? Это – я?! Зачем я здесь? Почему именно я получился вот такой, с такими глазами, с такими волосами, с таким характером? И что же это такое – я?» Смотрел на свое тело, глаза, ноздри, губы и все время гулко, почти что плача, не в силах ответить на свой вопрос, спрашивал того, кто был в пыльной темноте, передо мной: это – я?! Я? Я? Я?Я тогда чувствовал, как невидимая волна поднимает меня куда-то вверх, и ощущал нечто страшноватое, но волнующее и значительное – да… в те мгновения я как-то точно, до дрожи верно ощущал присутствие в себе собственного тела и… и… может быть, тогда впервые колыхнулась и дала о себе знать моя спрятанная где-то внутри душа. Я остро ощущал свою жизнь тогда, в восьмилетнем возрасте – это я помню отчетливо, словно находился в толще воды тропического моря и видел рифы и плавающие рыбы вокруг. Я был невероятно живым, и тут же, рядом с этим своим ощущением жизни, я боялся себя мертвого…
Когда же это впервые возникло?
Однажды в нашем уютном городке, где я родился, хоронили умершего человека. Звучала за окном музыка: трагический, медленный и часто по-пьяному покачивающийся марш. Находясь в этот час дома – движимый, вероятно, силой толкающего в спину ветра ужаса, – я вдруг оказывался у подоконника, всего в сантиметре от прозрачных кружевных гардин и оконного стекла; стоял, не шевелясь и не смея смотреть вниз на улицу – то есть на смерть. Но все же не выдержал и быстро взглянул, отодвинув гардину, вниз – и тут же наткнулся на выносимый из подъезда гроб, в котором лежал одетый в темный костюм мертвый человек. Странно и совсем не страшно – лишь немного жутковато – было представить, что и я когда-нибудь буду так же лежать в гробу. Так далека от меня была в те годы смерть.
Почему-то мне кажется, что в эти мгновения детства, когда я стоял в полутьме перед пыльным зеркалом и спрашивал, кто такой этот находящийся там, внутри, «я», я не думал и не помнил вообще о любви.
Господи! Сделай так, чтобы любовь была все-таки главным смыслом жизни, и за ней не таилось что-то ЕЩЕ, неведомое, чтобы не было это ВТОРОЕ бездушное, и страшное, страшное!!!
Если случается что-то с твоими родными и в тебя влетает благая или страшная весть во сне или в реальности – значит, ты помнишь и знаешь о том, что между вами все еще есть человеческая связь. Это – как телефонная линия, как электронные кабели Интернета, по которым ежесекундно движутся, толкаясь и сталкиваясь, разбиваясь в катастрофах и проскальзывая мимо друг друга, миллиарды человеческих слов, мыслей и признаний, напоминающих бегущую по капиллярам живого человека кровь. И так может случиться, что ты вдруг забудешь, что есть телефон, Интернет, СМС-сообщения, что вообще существует в мире всякая связь – ты просто бессвязно передвигаешься по мыслям и улицам, не зная, что тебе могут позвонить. И когда вдруг раздается этот звонок, – ты останавливаешься, вздрагиваешь и тут же оглядываешься, и становишься на какое-то время зрячим: твоя слепота вмиг исчезает. Становится виден почти весь пройденный тобой путь. А если потом опять повернуться и посмотреть вперед, то можно ясно увидеть пугающе близкий горизонт.
Удобная жизнь
В день прилета из Хургады, едва добравшись домой, я сразу завалился спать. Проснулся вечером, в шесть часов. Квартира та же. Стол, стулья, кресла, часы, окно и за ним на подоконнике медленно ходит голубь. Тикают часы.
Я вымылся под душем, затолкал вещи в корзину для стирки, заварил кофе, собрался закурить, но смял сигарету в чайном блюдце. Мигал автоответчик. Пролистав сообщения, нашел поздравление Анны: «С днем рождения! Звонила тебе на мобильный, но ты не отвечал. Я уже на Кипре. А ты как?» Голос отца: «Саша, ты дома? С днем рождения, сынок! Не болеешь? Ты куда-то пропал, передаю трубку маме, она немного приболела…» Сид: «Я тут недавно наткнулся на одну мысленцию, и она подцепила меня вот каким соображением…» Звонки с работы: «Ты где?» А позже несколько пустых сообщений, в которых были слышны лишь гудки и молчал неслышный вопрос.
Все-таки мир помнил меня, пока я путешествовал по благоустроенной пустыне на берегу Красного моря. Помнил, хотя я и плевал на него. Он зачем-то помнил меня – и я ощутил к нему благодарность. Несколько людей, звонивших мне – ведь это тоже мир. Как трое – уже церковь. Любая поездка вводит человека в состояние легкой эйфории, прилива сил. И еще успокоения. Как это уже не раз бывало, я почувствовал, что именно сейчас смогу наконец адаптироваться к этой не очень талантливой жизни. Ну что ж, мир не гениален. Но он не отвратителен до конца. Что-то еще осталось.
Я пересчитал свои деньги. Даже если не сильно экономить, можно прожить месяц-полтора. При этом заводить романы с женщинами и ходить в хорошие кафе и клубы. А можно на эти деньги слетать на пару недель в другое полушарие. Что ж, придумаем, как распорядиться купюрами. Пора заканчивать писать «Адаптацию». Герой адаптируется – и точка. У него будет дом, работа, семья. И дети. Дети, говорят, меняют сознание человека и примиряют его с действительностью. Ты начинаешь взращивать человека, которому рано или поздно тоже предстоит войти в конфликт с миром. Потом он тоже родит своего ребенка – и так без конца… Лучше жить ради денег и семьи, как бандиты, чем жить мертвым.
Со старой работой все ясно. За месяц надо найти новую. Надо позвонить Тищику – он единственный, кто хоть и с насмешкой, но смотрел на мир как я. При мыслях о работе нахлынул легкий туман, и я отошел от них, плюхнулся на диван. Включил телевизор. Красивая ведущая вещала что-то о мировой политике. Когда-то она была маленькой, сидела девочкой на горшке, росла из него цветком, как растение. Не знала, что дорастет до этих грудей и бедер, что с ней будут спать мужчины, что она заработает много денег, на которые купит квартиру, в которой потом умрет. Боже, я все-таки болен! Я стал быстро переключать каналы, и везде чудился рокот моторов взлетающих самолетов, которые скоро полетят куда-то бомбить. На одном из фильмов я остановился – «Сны Аризоны», я его когда-то очень любил. Теперь я не мог его смотреть – было невыносимо видеть то, чего никогда в жизни не будет. В сериалах больше правды, не так ли?