Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Адские машины желания доктора Хоффмана
Шрифт:

Но появился не ожидаемый мною наряд милиции, а одинокий представитель доселе невидимого обслуживающего персонала — в белом халате и со шприцем в руке. Он даже не потрудился закрыть за собой дверь. Очевидно, до сих пор сигналу тревоги случалось указывать лишь на отдельные легкие сбои в среде любовников, которые с легкостью исправлялись уколом-другим гормонов; чего доброго, мигание света воспринимали тут как симптом гормональной недостаточности. Да и как мог кто-то проведать об истинной природе нынешнего срыва? Разве способны были любовники хоть на какое-то неповиновение? Зачем персоналу вызывать охрану, когда имеешь дело с пониженной жизненной энергией рабов любви? А я-то ожидал, что на меня нацелится с полсотни винтовок наемной стражи. Я жаждал героической борьбы. Я нуждался в ней, чтобы оправдаться перед самим собой за убийство. Мне же осталось лишь пырнуть безобидного техника ножом сзади в шею — без малейших угрызений совести, — пока он, разинув рот, пялился на разбитое кресло-каталку, скрюченное тело ученого и мертвую девушку. Оставив за собой трофей — три коченеющих тела, — я вышел в коридор и нажал на кнопку, чтобы закрыть за собой дверь.

Если вы ощущаете некий антиклимакс, спад вместо

кульминации, то что уж говорить обо мне?

Нож я по-прежнему нес с собой. Я заметил, что, не сознавая этого, механически засунул запятнанный кровью Альбертины носовой платок в нагрудный карман смокинга, откуда он выглядывал, словно алая роза.

Но освещение продолжало потихоньку угасать, и я понимал, что скоро весь персонал замка, кого бы ни включало это понятие, будет на ногах. Я понимал, что в первую очередь должен разрушить преобразующие реальность машины; это четко отпечаталось у меня в мозгу, словно их разгром послужит мне полным оправданием — как на самом деле в глазах истории и произошло. Я бросился дальше по ледяному лабиринту белых блестящих коридоров, отыскал лабораторию, влетел в нее, схватив пульт, вдребезги разнес им экраны с пляшущими на них силуэтами, вырвал из стен все трубки и провода и своей золотой зажигалкой поджег бумаги. Все это заняло считанные секунды. Чтобы завершить работу, я поспешил в перегонное отделение и разнес и там все, что только обнаружил, но сначала вспугнул еще одного техника, и мне пришлось прирезать и его. Весь этот налет не вызвал никаких сигналов тревоги, поскольку по самой своей структуре система Доктора исключала возможность какого-либо сбоя, но свет уже едва мерцал, и я знал, что недолго мне осталось наслаждаться свободой в замке, и, стало быть, рабочий кабинет Доктора в башне останется в целости и сохранности. Но я догадывался, что в самые глубокие тайны Доктор посвящал только свою дочь, и догадка моя подтвердилась, поскольку стоило ему умереть, как все сразу же застопорилось, ну да, ведь рабы любви разбежались, а конкретизированные желания не могли выжить без их эротоэнергии и… Но тогда я ничего об этом не знал. Все это — торчащие наружу мрачно-заунывные концы сюжета. Должен ли я связывать их воедино или лучше оставить распущенными? Исторические книги увязали все воедино так складно, как мне и не снилось, ведь я-то был глубоко во чреве, в самой утробе земли, не так ли, и на ноже у меня красовалось четыре зарубки. В общем, выбрался я оттуда безо всяких затруднений, хотя лифт больше не работал. Я нашел запасной выход сразу за шахтой лифта. Борясь с головокружением, я все карабкался по спиральной лестнице, пока не очутился наконец в холле замка, где старый дог по-прежнему подремывал перед серым пеплом, оставшимся от сгоревшего яблоневого полена.

Учуяв запах крови Альбертины, пес бросился на меня, собрав остатки своих старческих сил, и я воткнул кухонный нож ему в горло. И он стал последней моей жертвой в замке Доктора.

В блаженном парке птицы заснули, мирно засунув головы под крыло, а спящий олень казался статуей оленя. У меня за спиной замок один за другим закрывал цветные глаза, словно павлин, медленно сворачивающий свое оперение, а четыре его луны вращались все медленнее и медленнее и уже ощутимо поблекли по краям, как бывает к концу ночи и с настоящей луной. Ну а я все еще вышагивал в своем, смокинге, с черным галстуком на шее и кровавой бутоньеркой, по-прежнему украшавшей лацкан, удирая из замка через чуть тронутую росой лужайку, словно незваным гостем явился на роскошный обед и получил от ворот поворот.

Я припустил бегом. Гулкий деревянный мост разразился у меня под ногами пулеметной очередью. Выдернув с гребня обрыва сухой куст, я своей золотой зажигалкой развел на мосту костер — и сжег за собой мост, так что теперь не смог бы вернуться в замок, даже если бы захотел. Я сжег мост, только чтобы не иметь возможности вернуться к ней. Он разломился и, пылая, рухнул в бездну; земля поглотила его.

Но небо теперь, словно рой саранчи, заполонили вертолеты, один за другим спускающиеся на крышу умирающего замка, и я подумал было, что наконец-то встрепенулись военные, но потом сообразил: они, должно быть, прибывали согласно заранее разработанному плану — с тем чтобы сопровождать Доктора в город.

Кроме меня, ни одна живая душа под звездами не знала, что Доктор мертв.

Кроме меня, ни одна живая душа не знала, что вновь пошло время.

Единственная дорога вела к взлетной полосе и базе, поэтому я отправился по бездорожью. Вновь я карабкался в горы. Я бродил по ним дня три, скрываясь среди камней и скал, когда замечал у себя над головой патруль вертолетов, а они жужжали, словно рассерженные мухи, над всей округой, и я даже заподозрил, что они унаследуют царство, воздвигнутое Доктором единственно для себя. На третий день я чисто случайно набрел на индейскую усадьбу. Когда я заговорил с ними на языке речного народа, они впустили меня в дом, накормили густой ячменной кашей и уложили спать на общих нарах. В обмен на золотую зажигалку меня отпустили прочь верхом на тощей, почти подыхающей от голода белой кобыле и в сопровождении младшего сына; он, в своих мешковатых белых подштанниках и с открытыми язвами на лодыжках, довел меня до настоящей тропы, которая, бесконечно извиваясь, привела меня в конце концов через желтые безжалостные расщелины, иссушавшие мой мозг своей бесконечной монотонностью, к предгорьям. Вертолеты бороздили белесое заброшенное небо все реже и реже; в конце концов, смуглые солдаты Доктора были всего-навсего наемниками. И когда им не выплатили очередное жалованье, они попытались сначала — но безуспешно — как-то извлечь пользу из книг, панелей управления и генераторов, а потом разграбили замок и отправились на поиски очередной войны, ибо разве бывает, чтобы для них не нашлось работы? А техники были всего-навсего техниками… впрочем, я ничего толком не знал о последней стадии войны и ее вялом угасании; я знал одно — вертолеты надо мной появлялись все реже и реже, а потом и вовсе исчезли.

И не было больше никаких превращений, ибо глаза Альбертины угасли.

Я брел все дальше через безжизненные зимние заросли и думал, что освободился даже от тени какой-либо привязанности, коль скоро я путник, отринувший

свое предначертание. Нигде вокруг себя я не видел и намека на цвет. Пища, которую я выпрашивал у крестьян, не имела никакого вкуса, ни сладости, ни прогорклости. Я знал, что осужден на вечное разочарование. Моим наказанием было мое преступление.

Я медленно возвращался в столицу. У меня не было на это ни причин, ни желания. Только инертность, столь долго дремавшая во мне, вновь заявила о своих правах и влекла меня туда своей пассивной, презренной, безвольной силой. В этом городе я, как вы знаете, — герой, точнее, был им. Я стал одним из учредителей новой конституции — в основном мной двигал при этом отрицательный импульс свойственной мне инерции. Ибо я не был человеком, который, будучи с почетом водружен на пьедестал, стал бы сползать с него со словами: «Я этого не достоин!», поскольку считал, что ежели мои поступки обернулись обществу во благо, то я вправе пожать те плоды, которые это мне сулит. Мой жест — пожимание плечами. Насмешливая улыбка — выражение моего лица. Если Альбертина была воздухом и огнем, то я был землей и водой, этим отстоем неподвижной, инертной материи, которая по самой своей природе не может возвыситься, озариться, стать лучистой — даже если этого захочет. Я — само обуздание, импульс к сдержанности. И поэтому довольно успешно эволюционировал и стал в конце концов политиком, разве не так? Я, старый герой, обваливающаяся статуя в заброшенном сквере.

Я медленно возвращался сквозь зимние туманы. Еще плотнее туманов ложилось вокруг меня время. Я так отвык от движения в нем, что чувствовал себя как человек, бредущий под водой. Бремя давило всей своей тяжестью на мои кровеносные сосуды и барабанные перепонки, вызывая ужасное головокружение, слабость, тошноту. Время гирями висело на копытах моей кобылы, пока она не упала подо мной и не издохла. Смутное Время стало прошедшим; я полз, как червь, на брюхе через налипающую грязь общедоступного времени, а голые деревья выказывали лишь печальные и сумрачные очертания навечно застывшего в сердце ноября, ибо отныне все изменения, как оно всегда и было, стали абсолютно предсказуемыми. И мне наконец удалось разобрать, каков привкус моего хлеба насущного, был это — ныне и присно — вкус сожаления. Поймите правильно, не раскаяния, одного сожаления, того неутолимого сожаления, с которым мы признаем, что невозможное, увы, perse невозможно.

Итак, я проносил до дыр свои шелковые носки, протер насквозь подошвы лакированных модельных штиблет, валился с ног, чтобы тут же заснуть, и вставал, чтобы отправиться дальше, пока наконец это замызганное пугало, со свалявшимися, свисающими на плечи волосами и костлявой челюстью под неряшливо пробившейся бородой, в лохмотьях, бывших когда-то смокингом, в лацкане которого все еще торчала почерневшая роза из запекшейся крови, — пока наконец я не увидел однажды залитые предрассветным лунным светом дымящиеся развалины знакомого города.

Но, подойдя поближе, я обнаружил, что развалины эти обитаемы.

Старый Дезидерио откладывает в сторону свое перо. Чуть погодя мне принесут горячее питье, а после уложат в постель, и я рад этим мелким знакам участия и заботы, ибо они, хоть и вполне бессмысленны, утешают и поддерживают старика.

От писания у меня разболелась голова. Ну и толстой же книгой оказались мои воспоминания! Такая пухлая книга, а в ней, как в гробу, лежит молодой Дезидерио — худенький и гибкий. У меня болит голова. Я закрываю глаза.

И, незваная, приходит она.

АДСКИЕ МАШИНЫ АНДЖЕЛЫ КАРТЕР

В феврале 1992 года на пятьдесят втором году жизни после скоротечной и жестокой болезни (рак) скончалась Анджела Картер, одна из самых ярких и необычных английских писательниц второй половины нашего века.

Ее писательская карьера сложилась как нельзя благополучно: первые же романы, вышедшие во второй половине 60-х годов, вызвали дружный хор похвал со стороны критики, сразу же увидевшей в молодой писательнице британский вариант новомодного «магического реализма» и, помянув попутно целый ряд как литературных, так и вне-литературных влияний на ее творчество (тут и Эдгар По, Гофман, Гюисманс, Метерлинк, и «Сатирикон» Феллини, и фильмы Поланского, и графика Бердслея, и живопись Гюстава Моро), поставившей ее в один ряд с такими общепризнанными мастерами, как Габриэль Гарсиа Маркес [33] и Томас Пинчон. При этом, хотя обращалась писательница в общем-то к безусловно элитарной интеллектуальной аудитории, ей удалось привлечь внимание и интерес достаточно широких читательских кругов.

33

Сходство (как и отличие, о котором — ниже) Картер и ГГМ подчеркивает, кстати, хотя ни разу явно и не названная, но откровенно подразумеваемая латиноамериканская (бразильская?) топика «Адских машин…».

Уже в двух первых, написанных в духе неоготики романах (за которые писательница получила, кстати, несколько престижных литературных премий, самой почетной из которых стала премия Сомерсета Моэма за 1969 год) четко проявились два главных качества ее прозы, во многом определяющие и все творчество Анджелы Картер в целом: дерзкое, сплошь и рядом экстравагантное воображение, коренящееся в сумрачной и жестокой зоне подсознания, и виртуозное писательское мастерство — богатый, часто барочно преизбыточный стиль (на чрезмерную отделанность которого подчас пеняла критика), совершенно не свойственный англоязычной литературе, а вызывающий в памяти скорее синтезирующих наследие символизма и сюрреализма французских писателей вроде Жюльена Грака или Пиейра де Мандьярга (надо сказать, что с сюрреалистической образностью и наследием «великого Маркиза» [34] безусловно сближает ее и тематика — лейтмотивы и идиомы ее творчества).

34

Картер посвятила Саду («Садовской женщине») целую книгу эссеистики; отдельными чертами де Сада наделен и граф (Дракула) в «Адских машинах…», на страницах которых находит себе место и замок Силлинг из «Ста двадцати дней Содома».

Поделиться с друзьями: