Аэций, последний римлянин
Шрифт:
На феод, или на верность императору, должно было присягать каждое варварское племя, которое желало поселиться в пределах империи. Присяга эта налагала на него обязанность быть вечным союзником, это понималось таким образом: если главнокомандующий императорских войск того потребует, то народ-федерат должен выступить во всеоружии, и притом незамедлительно, против любого врага Рима, причем король этого народа на время войны безоговорочно подчиняется приказам имперского начальника. Мелкие варварские племена, как правило, честно выполняли союзнические обязательства, но более сильные из федератов, а в первую очередь самые могущественные из них — вестготы, то и дело бунтовали против юридической зависимости от империи, вызывая длительные и опустошительные войны, истинной целью которых, однако — во всяком случае, в начале правления Теодориха, — была не независимость от Рима, а только стремление урвать от империи все новые и новые владения взамен за возобновление феода.
Почему Аэций так делает? — поражались комесы и трибуны. Ведь он после победы так силен, а неприятель так ослаблен, что если затянуть войну, если перейти от обороны к нападению, то вестготов можно так прижать, что те с радостью согласятся на условия пятнадцатилетней давности! Но Аэций не намеревался объяснять подчиненным своих намерений, и они перестали ломать голову, удивленные и ошарашенные тем, что произошло после отправки Авита к вестготам. Почти каждый из них получил повышение в воинском чине и более знатный титул; кроме того, главнокомандующий собственноручно повесил на шею каждому цепь чистого золота со своим изображением, которое все тут же с искренним почтением поцеловали. Но и это еще было не все: двадцать слуг под началом гунна Траустилы внесли в комнату тяжелые мешки с солидами и серебряными силиквами, серебряные чаши и блюда, искусно выкованные шлемы, панцири и поножи. Каждый из комесов и трибунов, побуждаемый Аэцием, мог брать из всего этого то, что хотел. Кроме того, те, кто в последней битве был ранен или находился подле вождя, могли отправиться в его конюшни и выбрать там по два коня — и все без исключения были званы на пир, который в тот вечер префект претория Галлии давал в честь победоносного полководца. Пригласив на это пиршество каждого в отдельности, Аэций попрощался с соратниками и только одного Андевота попросил остаться. Все ушли удовлетворенные, славя непобедимого, которому они клялись верно служить до последнего дыхания, до последней капли крови в сильных, крепких телах! Весть о неслыханной щедрости вождя быстро облетела лагерь, но это не вызвало у солдат удивления: деканы еще с раннего утра ходили между рядами с мешками и в каждую протянутую ладонь клали блестящий желтый кружок, с которого одинаково суровым взором смотрели на гунна, на гота, на свева, на франка несколько округлые и выпуклые глаза Августы Плацидии.
— Ты помнишь, кем ты был шесть лет назад, Андевот? — спросил Аэций.
Увешанный золотыми и серебряными отличиями варвар устремил на своего предводителя влюбленный взгляд.
— Никогда этого не забуду, господин мой, — ответил он грубым, несколько хриплым, но почти растроганным голосом. — Я был жалким пленником…
— А потом?
— Деканом в ауксилариях…
— А потом?
— Потом был год консульства императора Валентиниана… В том году до мая Андевот был все еще в ауксилариях, всего лишь центурионом, а после мая… — Он преклонил колено. — …после мая трибуном дворцовой гвардии… и даже трибуном личного отряда комеса! — воскликнул он со взрывом радостной благодарности.
— Хорошая у тебя память, Андевот. А кто ты ныне?
Больше уже не мог сдерживаться Андевот. Изо всех сил грохнул мощными кулаками в панцирь на груди, распираемой счастьем и гордостью.
— Нынче я комес!.. Соратник непобедимого…
— Солгал ты, Андевот. Ныне ты уже не соратник, а друг Аэция…
И положив ему ладонь на плечо, добавил:
— Отберешь триста человек…
— Ты сказал, господин…
— Но ни одного гунна…
Большие голубые глаза Андевота чуть не вылезли на лоб от удивления.
— Лучше одних готов… из дворцовой гвардии… тех, у кого жены и дети живут в Равенне…
— Твоя воля, господин…
— Но таких… знаешь?.. Самых надежных… Каждому дашь по три золотых… И по кувшину вина. И ныне же…
— Ныне же, господин…
— Отправишься с ними в Равенну. Найдешь там Астурия. Ты знаешь, где его искать. И скажешь ему: «Пора».
— Я скажу: «Пора».
Вторая ладонь Аэция легла на второе плечо Андевота.
— Я знаю, что вы с Астурием любите друг друга, но все равно поклянись мне, друг, что во всем, что он тебе скажет, ты будешь слушаться его так, как будто это приказал я… Клянись мне в этом самым дорогим и святым для тебя…
Андевот поднял к небу огненноволосую голову, красное лицо и большие голубые глаза.
— Клянусь, — сказал он, — клянусь тем, что в кровавом бою я паду, защищая твою жизнь, о непобедимый, клянусь тем…
Диакона
Грунита разбудила острая боль выше левого колена. Удивленный, он сел на постели. И вдруг ощутил такую же боль в лодыжке, но уже на правой ноге. Он прикоснулся к больному месту, почесал его и почувствовал невыразимое облегчение. Снова лег. И снова боль — как будто что-то укололо его повыше крестца. А лодыжка ужасно зудела, там, где он почесал. И снова укол в живот. Он вскочил. Быстро снял со стены тускло светившую лампаду и поднес ее к самой постели. Все понятно! По полосатой ткани, которой он укрывался, огромными прыжками мечется черная точка. Резким движением ухватил он покрывало: черная точка исчезла. Но только Грунит успел поставить светильник рядом с постелью и вытянуться под покрывалом, как снова почувствовал боль, на этот раз в локте. Он начал чесаться — все быстрее, все сильнее: локоть, повыше крестца, живот… Страшный зуд и тут же новый укус в плечо. Ему казалось, что он задохнется от неожиданно подкатившей к горлу ярости. Он схватил левой рукой светильник, а трясущуюся правую, точно боевой топор, обрушил на постель. Из-под пальцев взвилось в воздух черное пятнышко и миг спустя упало на изголовье. И тут-то одеревеневшие, сильные, хищные пальцы кинулись к изголовью: черная точка издевательски и торжествующе отлетела к ноге. Пальцы к ноге — черная точка перескочила на живот. Но Грунит не прекратил охоты: скрипя зубами, обострив все мысли и чувства, он преследует ненавистного врага… шлепает всей ладонью по впалому животу, больно щиплет за бедро, ломает об себя в преждевременной радости ногти, пока не настигает врага в ногах постели; точно обрушивающейся скалой, накрывает он его распростертой ладонью, ошеломляет, ранит, сковывает движения… и только потом с радостным блеском глаз берет хищными пальцами… самозабвенно, медленно сдавливает ногти и убивает… расплющивает… уничтожает… А через минуту плачет.Ведь он всегда был такой гордый и счастливый от того, что никогда даже самую ничтожную божью тварь не убил… не поранил… не обидел! И почитал это такой великой заслугой своей перед милосердным Христом! И что же оказалось?… Вот почему он был такой добрый, такой милосердный, вот почему так заботился, чтобы никому и ничему не причинить обиды: потому что сам ни от кого обиды не испытал, ибо никто никогда его не обижал, никто не был его врагом…
«Воистину, легко быть тогда добрым и милосердным, — шепчет он про себя, сотрясаясь от рыданий, — но пусть только явится враг — бедная, маленькая, беззащитная тварь… пусть только укусит доброго, милосердного Грунита, и что? — яко хищник, яко язычник, яко сатана кидается он с яростью на врага… пышет весь ненавистью, преследует, загоняет, борется, а потом терзает… терзает… терзает…»
Он вскакивает с постели, падает на колени, бьет себя в обнаженную грудь.
— Прости, господи… Смилуйся… — трясется он всем телом. А ведь как же?.. Не трудно догадаться: причини какой-нибудь человек ему обиду — и вот уже срывается милосердный слуга Христов, хватает меч или копье и убивает… убивает человека!
Разве не медлил он предостеречь об опасности патриция Феликса, поелику тот убил его друга Тита?.. А если это так, то кто знает, не пожелал ли бы он прямо смерти Феликсу, если бы не друга, а его самого тяжело поранил патриций! Слезы потоком льются из глаз диакона: как же далеко человеку до совершенства Христова!..
Неожиданно он перестает плакать и начинает размышлять о Феликсе и о всех этих странных делах. Погоди… когда же это было? Да, да, уже целая октава прошла с того вечера, когда, запыхавшийся, обливающийся потом, вбежал он в инсулу патриция, велел провести себя пред обличив патриция и, не глядя в глаза человеку, который убил Тита, залпом выдохнул из себя: «Сиятельный, тебя хотят убить… Аэций посягает на твою жизнь». А Феликс рассмеялся тогда и сказал: «Благодарю тебя, юноша… меня хотели убить, но уж не хотят…» И дал ему полный кошель серебра. Грунит взял его и на другой день перед церковью святой Агаты раздал силиквы нищим.
Да, уже октава. Пятый день пошел с того вечера, когда он неожиданно встретил юношу, который приходил от Аэция с недобрыми словами к епископу. Он и сам не знает, что его тогда толкнуло подойти к нему и сказать: «Истинным Христовым словом благодарю тебя, господине, за то, что отказался от злых мыслей против патриция Феликса». А тот мгновенно как-то переменился в лице и сказал: «Не понимаю твоих слов… и вовсе тебя не знаю…» Тогда улыбнулся лучисто Грунит и сказал: «Я все знаю. Это меня святой епископ посылал предостеречь патриция». А тот больше ничего не сказал, только как-то странно посмотрел на него и пошел…
К концу подходит чудесная майская ночь. Но Грунит не чувствует ее волшебства и даже не подозревает о нем — прежде, чем одеться, он хочет закончить молитву, свою собственную, самим сложенную:
— Сделай так, милосердный господи, чтобы недостойный из слуг твоих воистину мог сотворить что-то во имя твоей любви к человеку… Аминь. Аминь. Аминь.
— Едет, едет! — прервал наконец тишину ожидания чей-то далекий голос.
— Едет, едет! — загудело в колышущейся у подножия храма толпе.