Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Аэрокондиционированный кошмар
Шрифт:

Ученые, само собой, подняли на смех его гипотезу. «Я не стал с ними спорить, — рассказывал он, — а то бы они остервенились окончательно. Я ведь просто прикинул, что к чему, и сообщил им. Через пару дней они пришли ко мне и сказали, что моя идея звучит убедительно и они примут ее во внимание».

А дальше он стал рассказывать вообще об индейцах. Ему довелось пожить среди них и немного узнать, каково быть индейцем. Мне показалось, что он относится к ним с превеликим уважением.

Я попросил его рассказать про навахо, о которых я много чего услышал с тех пор, как добрался до Запада. Правда ли, что их численность растет невиданными темпами? Некоторые представители властей, которых мне цитировали, утверждали, что лет через сто, если что-ни — будь непредвиденное не остановит этот рост, число навахо достигнет сегодняшнего уровня белого населения нашей страны. Они, говорят, практикуют полигамию, каждому навахо позволяется иметь до трех жен. Во всяком случае, их прирост феноменален. Я надеялся, что он скажет мне, что индейцы непременно снова станут сильными и могущественными.

Вместо ответа он рассказал об индейской легенде, предсказывающей крушение белого человека из-за какой-то грандиозной катастрофы — пожара, голода, потопа.

«А почему не просто из-за алчности и невежества?» —

вставил я.

«Более того, — сказал он, — индейцы верят, что, когда придут последние времена, в живых останутся только самые сильные и стойкие. Наш образ жизни потому они и не принимают. Как на высшую расу они на нас не смотрят ни в коем случае. Терпят нас, и все. Чему бы их ни обучали, как бы ни воспитывали, индейские дети всегда возвращаются к своему племени. Предполагаю, что они просто ждут, когда мы вымрем».

Меня его слова обрадовали. Вот было бы чудесно, я подумал, если бы они вдруг решительно поднялись во множестве и сбросили нас в море, вернули бы себе страну, которую мы у них украли, снесли бы наши города или использовали бы их как места обрядов и праздников! Как раз накануне этого нашего разговора во время обычной прогулки вдоль каньона я наткнулся глазами на газетную страничку юмора (я заметил название «Отважный принц»), лежащую на самом краю бездны. Странные чувства пробудила во мне эта находка. Что может быть более пустячно, бесплодно, ненужно, чем присутствие в таком великом таинственном зрелище, как Большой каньон, этого жалкого юмористического субботнего листка? Вот он лежит здесь, беспечно оброненный каким — то равнодушным читателем, и малейшее дуновение ветра готово взвихрить его и бросить в никуда. А за этим аляповато раскрашенным листком, обязанным своим рождением энергии множества людей, разнообразным природным ресурсам, хилым желаньицам перекормленных детей, — вся история цивилизации Запада, приближающейся к своей наивысшей точке. Странички комикса, военный корабль, динамо-машина, радиостанция — разницу в их ценности я могу определить с большим трудом. Все они одного и того же плана, все они проявление неуемной, бесконтрольной деятельности, непостоянства, смерти и распада. Глядя на величественные амфитеатры, колизеи каньона, на храмы, которые природа за неисчислимый период смогла вырубить из дикого нагромождения скал, я спрашивал себя: почему столь же грандиозных творений не мог дать нам человек? Почему в Америке самые блестящие произведения искусства созданы природой? Да, у нас есть небоскребы, плотины, мосты, бетонные автострады. Все утилитарное. Но нигде в Америке не найти ничего, что может сравниться с соборами Европы, с храмами Азии и Египта, с бессмертными монументами, воздвигнутыми верой, любовью, страстью. Никакого вдохновения, пыла, энтузиазма, кроме какдля активизации бизнеса, развития транспортных средств, расширения сферы жестокой эксплуатации. А в результате? Быстро изнашивающиеся люди, причем треть из них стремительно нищает, более интеллектуальные и богатые практикуют сокращение рождаемости, неудачники становятся все более неуправляемыми, криминализируются, всячески деградируют. Горстка крикливых, амбициозных политиканов старается убедить толпу, что это и есть, подумать только, последнее прибежище цивилизации!

Мой пустынножительствующий знакомец часто намекал на «великую тайну». Я подумал о замечательной фразе Гёте об «общеизвестном секрете». Ученые не из тех людей, что могут разгадать его. Никуда они не добираются в своих попытках докопаться до разгадки. Они только заталкивают тайну все глубже, делая ее еще более непостижимой. Реликвии этой эпохи будут восприниматься людьми будущего так же, как мы воспринимаем сейчас артефакты каменного века. У нас ведь мышление динозавров. Неуклюжие, туго соображающие, медленно передвигаемся мы среди множества чудес, совершенно для нас непроницаемых. А все наши изобретения и научные открытия ведут лишь к аннигиляции.

Между тем индеец живет так, как жил всегда, уверенный в том, что мы предлагаем ему совсем не лучший путь. И стоически ждет, когда полностью закончится работа нашего саморазрушения. Когда мы размякнем и выродимся, когда все рухнет и развалится на части, тогда он заберет себе страну, которую мы так отчаянно опустошаем. Он двинется со своих заброшенных, ни к чему не пригодных земель, превращенных нами в резервации для неприкасаемых, и вернет себе леса и реки, некогда ему принадлежавшие. Мир и тишина снова снизойдут на эту землю, когда мы исчезнем: исчезнут и уродливые громадины заводов и фабрик, исчезнут доменные печи, исчезнут трубы, исходящие паром и дымом. Человек снова станет ясновидцем и телепатом. Все наши инструменты, приборы, аппараты всего лишь костыли, которые превращают нас в паралитиков. Мы не стали более человечными благодаря нашим изобретениям и открытиям, наоборот, они нас расчеловечили. И потому нам суждено исчезнуть, а на наше место придет «низшая раса», те, с которыми мы обращались как с париями. Они-то по крайней мере никогда не теряли связи с землей. Они вросли в землю корнями и расцветут, когда с нее удалят наросты цивилизации. Может быть, верно, что все мы находимся в большом плавильном тигле, да только реакция слияния еще и не началась. Лишь тогда, когда индеец и чернокожий, мулат и желтый соединятся с белыми людьми страны в полном равенстве и дружбе, гигантская плавильня сослужит свою службу. Тогда, возможно, мы и увидим — через тысячу лет — новое жизнеустройство этого континента. Но белому американцу придется сначала побывать в униженных и оскорбленных; ему придется лишиться собственного достоинства и молить о великодушии, ему придется признать свои грехи и заблуждения; ему придется смиренно просить, чтобы его приняли в это великое новое братство, создать которое он оказался неспособен.

Говорили мы и о войне. «Добро бы схватились лишь те, кто хотел войны, но заставлять человека, у которого нет ни к кому ненависти, кроткого, незлобивого человека участвовать в этой резне — ужасно. Войной же ничего не добьешься. Из двух неправд одну правду не скроить. Ну вот я буду вас колотить, заставлю вас подчиняться, и на что же вам тут рассчитывать? Да вы будете дожидаться случая, когда я повернусь к вам спиной, и вцепитесь мне в загривок, так ведь? Силой не добиться прочного мира. Дайте людям то, что им нужно, — даже больше того. Будьте великодушным и щедрым. Война может хоть завтра окончиться, если мы только захотим этого на самом деле. Боюсь, однако, мы ввяжемся в драку меньше чем через месяц. Рузвельт хочет втянуть нас в это дело. А самому стать диктатором. Помните, он сказал, что будет последним президентом Соединенных Штатов? Что делали другие диктаторы, чтобы добиться власти? Перво-наперво они склоняли на свою сторону

профсоюзы, так ведь? Точь-в-точь как поступает Рузвельт, верно? Конечно, я не думаю, что его хватит на весь срок. Если только его убьют — а всякое может случиться, — нашим следующим президентом будет Линдберг. Американский народ не хочет идти на войну. Народ хочет мира. И когда президент Соединенных Штатов старается представить такого человека, как Линдберг, изменником, он тем самым подталкивает народ к возмущению. Нашим людям ни к чему неприятности от чужих стран. Все, что мы хотим, — заниматься своим бизнесом да жить потихоньку на свой лад. А того, что Гитлер вторгнется в нашу страну, нам нечего бояться. И если отправлять наших солдат в Европу — ради чего мы это сделаем? Пусть Гитлер хозяйничает в Европе, надо всего лишь подождать, пока он наконец не скапутится от напряга, — вот так я смотрю на это дело. Я всегда говорю — дайте человеку веревку покрепче, а уж повесится он сам. Есть только один способ остановить войну — сделать то, что делает Гитлер: быстренько проглотить все малые нации, отобрать у них оружие и потом наблюдать за порядком в мт^е. Мы могли это сделать! Если бы захотели быть бескорыстными. Но нам понадобилось сначала наделить всех равными правами. Мы не смогли сделать этого как победители, вроде того, что пытается сейчас сделать Гитлер. Так у нас не вышло. Мы должны были думать обо всем мире и позаботиться о том, чтобы с каждым мужчиной, каждой женщиной, каждым ребенком обошлись по справедливости. Мы должны были предложить миру что-то позитивное, а не просто защищать себя под предлогом защиты всей цивилизации, как делают это англичане. Если б мы всерьез решились сделать для мира что-то бескорыстно, у нас бы, я уверен, получилось.

Но, думаю, мы этого не сделаем. У нас нет лидеров, способных вдохновить людей на такое усилие. Мы собираемся спасать большой бизнес, свободную международную торговлю и другие подобные штуки. А вот то, что мы обязаны сделать прежде всего, — уничтожить наших собственных гитлеров и Муссолини. Обязаны очистить наш собственный дом, прежде чем отправимся спасать мир. Тогда мир, может быть, в нас поверит».

Такой пространный монолог его самого смутил, и он извинился за свое многословие. Не получил, мол, никакого образования и потому не умеет толково изъясняться. А долго живя в одиночестве, совсем отвык от разговоров с людьми. Сам не понимает, чего он так разболтался. Но как бы то ни было, он сам пришел к своим идеям, верны ли они или ошибочны, плохи или хороши. И говорит то, что думает.

«Мозги — это все, — сказал он. — Если будете содержать свои мозги в порядке, тело ваше само о себе позаботится. Возраст — это лишь состояние вашего разума. Я себя сейчас чувствую молодым, может быть, даже моложе, чем двадцать лет назад. Потому что не волнуюсь по каждому пустяку. На многие вещи не обращаю никакого внимания. Дольше всех живут люди, которые живут проще всех. Деньги вам не помогут. От них только раздражение и беспокойство. Ведь самое лучшее быть одиноким, спокойным и молчаливым. Поступать по собственному разумению. Знаете, я верю в звезды. Наблюдаю за ними все время. Но слишком долго думать об одной какой-нибудь вещи — никогда не думаю. И по проторенной дорожке не пытаюсь ходить. Ведь все мы когда-нибудь умрем, чего ж делать то, чего не хочется? Если вы способны удовлетворяться малым, вы будете счастливым. Главное — суметь сжиться с самим собой, любить себя настолько, чтобы не нуждаться постоянно в людях вокруг. Во всяком случае, я так думаю. Потому-то и живу в пустыне. Может быть, я знаю не много, но тому, что знаю, выучился в одиночку».

Мы поднялись, чтобы распрощаться. «Моя фамилия Ольсен, — сказал он. — Был рад познакомиться с вами. Если попадете в Барстоу, загляните ко мне. С удовольствием поговорил бы с вами снова. Показал бы вам доисторическую рыбу — ее отпечаток я нашел в скале, и губки, и папоротники, которым пара миллионов лет».

От Большого каньона до Бербанка

Было девять часов ясного теплого утра, когда я простился с Большим каньоном и начал спускаться из-под облаков к уровню моря по безмятежному красивому тобоггану [45] . Теперь, оглядываясь назад, мне трудно вспомнить, что было раньше на моем пути — Барстоу или Нидлс. Смутно припоминаю, что до Кингмена я добрался ближе к заходу солнца. К тому времени успокоительный, будто тоненькие браслеты позвякивают, звук моего двигателя сменился пугающим лязганьем, словно и муфта сцепления, и задний мост, и дифференциал, и карбюратор, и термостат, и все гайки и подшипники разболтались и готовы в любую минуту вывалиться. Я двигался вперед медленно, останавливался каждые полчаса, чтобы дать мотору остынуть и залить свежую воду. Меня обгоняло все: тяжелые грузовики, ветхие драндулеты, воловьи упряжки, пешие бродяги, крысы, ящерицы, даже черепахи и улитки. Выехав из Кингмена, я увидел перед собой гостеприимно распахнутую пустыню и дал газу, решив доехать в Нидлс прежде, чем начну клевать носом. Когда я добрался до подножья перевала вблизи Отмена, радиатор начал кипеть. Глотнул я в пятнадцатый или в двадцатый раз за день кока-колы и, присев на подножку, стал ждать, пока машина снова охладится. Остановился неподалеку от бензоколонки, возле которой слонялся старый алкаш. Ему очень хотелось поболтать. Для начала он сказал, что здесь самое трудное место на всем хайвэе № 66.

45

Индейское слово, означающее ледяную гору для санного спуска.

Всего двенадцать миль, но очень уж плохих миль. Опасна дорога или нет, меня не беспокоило, а вот не закиплю ли я снова, прежде чем взберусь на перевал, мне было интересно. Попробовал выяснить, долгий ли, короткий ли подъем и насколько он крут. «Да тут нет ни одного кусочка, который вы не могли бы пройти на высокой скорости», — повторял он. Для меня это не имело значения по той причине, что там, где другие машины шли на хорошей скорости, я часто шел на первой. «Конечно, на спуске будет ничуть не лучше. Но до макушки всего четыре мили. Если вы туда доберетесь, с вами все будет в порядке». Он не сказал «когда», как говорят в таких случаях, и это его «если» мне очень не понравилось. «Значит, — спросил я, — это такой жуткий подъем?» Да нет, не такой уж он жуткий, этот подъем, он хитрый, мудреный, вот и все. Зависнет человек на краю скалы, тут его страх и берет. Оттого все эти происшествия и случаются. Закат управлялся со своим делом быстро, и вот-вот должно было потемнеть. Желал бы я знать, хватит ли мне одной оставшейся в живых фары. Я пощупал капот, он был раскаленным, как железная печка. Восемь миль спуска, вычислил я. Если доберусь до вершины, просто покачусь вниз вхолостую, и двигатель снова охладится.

Поделиться с друзьями: