Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Скорее, это конец, когда и волк, и кошка бегут в глухую чащобу прятать старые кости. Тогда почему они с Маковицким так напоминают мальчишек, задумавших сбегать за темный бор, куда не пускают их взрослые? Наверное, от положения — в нем, помимо трагического, есть и нечто смешное, как в искусстве.

Вот он сегодня уже не ночует дома. Что ждет его завтра? Станет ли он, наконец, самим собой? И надо ли еще жить?

Напрасно он не стал писать стихи смолоду. Как поэта его давно бы убили — на дуэли, чахоткой в тюрьме, из-за угла — поставили бы памятник, и все было бы кончено. Поэт обнаженней, хотя проза более разрушительна. Хотел же написать

«Казаков» стихами.

Когда-то он мучительно завидовал Пушкину, владеющему и стихом, и непревзойденной прозой, и магической силой трагедии. Сравняться с Пушкиным сумел только Лермонтов.

Колеса зашелестели мягко, проваливаясь в завалы листьев. Ветер гудит в деревьях. Подступила старческая слабость, боль неизбежного прощания с жизнью. Кажется, впервые почувствовал трагическую прелесть строки:

Роняет лес багряный свой убор.

Как хорошо! Зимним утром, еще в синей тьме, услышать далече звон службы; зажечь восковую свечу и помолиться на темные в серебре книги; затопить в лесной келье печь; и под тихим, густым, древнерусским снегом колоть дрова; встретить в лесу лосиху с лосенком, поговорить с ними, ощущая великое родство с внимательными соснами, чуткими снежинками и солнечной пушкинской строкой:

Тихо запер я двери И один без гостей Пью…

А вечером, при восковой свече, тесать кленовые топорища, грабли, вытачивать ольховые чашки, зарабатывая на хлеб; и лишь на мгновение, глянув на тающий воск свечи, вспомнить весну, молодость, жужжанье пчел в лугах, строящих пахучие кельи.

И опять резать светлый ясень, желтоватый орех с кольцами годов; перед сном припасть к суровому и чистому источнику огненных откровений Библии на древнееврейском языке, а среди ночи восстав, мученически разгадывать тайны неба.

Отныне его мир — свеча, изнурительный труд и первородное слово, которое блещет только потому, что лишено позолоты искусства.

Так он будет бороться с пушками и кинжалами, с развращающим бездельем городов, с телеграфом и электричеством, с поездами и адвокатами.

С ужасом и омерзением вспомнил, как любил кавказский черненый клинок и как им дорезал в лесу раненого зайца.

Богомерзкие руки! Они так уверенно сжимали шейку приклада, когда к бастионам приближались фигурки французских солдат — живых людей, с сердцем, родиной, матерью.

Правда, эти руки гладили голову ребенка, держали заступ и перо. Часто фраза не получалась в сознании, он брал перо — и руки писали нужное. До сих пор он помнит, как болели они, обмороженные зимой на пруду. А то, что руки столько лет грело солнце, ласкала женщина, обмывала вода — не помнится. Вот так же помнятся дни голода и охотно забываются дни благоденствия.

Эгоистичен, несовершенен царь природы. Как много в нем рабского, звериного, единоличного. Не потому ли сказал поэт:

Из равнодушных уст я слышал смерти весть И равнодушно ей внимал я, —

что даже со смертью возлюбленной у нас не убавляется ни пальцев, ни печени, ни зрения. Возможно ли стереть «недоступную черту меж нами»?

Зажурчала вода в спицах колес — переезжали речку.

Во рту сухо, жестко. Припасть

бы сейчас к холодному лесному ручью. Да, ничего нет вкуснее ржаного сухаря и простой воды в знойный полдень. И развернулась картина…

Князю принесли воды в большом березовом ковше, стянутом серебряными обручами. Вода была мутновата, с соринками и ослепительно холодна.

Он пил. Капли стекали по молодой красноватой бородке. Молча стоит белокудрая дружина в боевых перчатках, залетевшая на край земли.

Пьет из рук, из шелома, прямо из реки. Отказался от греческого вина и снова попросил воды, в которой растворились все соли, цветы и солнце мира.

Падает чудный древнерусский снег. Густо улепливает маковки церквей, княжьи постройки, крестьянские избы, лавки торговых людей.

Рядом из проруби берут воду деревянными обледенелыми бадьями. С морозу вода хороша!

Всюду многотерпивое дерево, суровое тканье, воск и пенька.

Он — князь стоит на коленях в иконописной гриднице — уже дряхлый старик, без меча и бронзовых налокотников, позади бояре в куньих шапках. Ярого воска свечи — свет мира, смирения, истины…

В карете душно, холодно. Бок давит котомка. Хочется пить. Отчего-то пробежали слезы.

Как темна осенняя ночь, полна влаги, тоски, одиночества.

Словно за версту светятся фонари кареты. Лоснятся спины графских лошадей; над ними восседает толстый от кафтана и кушака кучер.

«Разжирели», — подумал с неудовольствием и устыдился: лошади скакали, как на пожар, не щадя себя, хотя кучер не поднимал кнута.

Надо отказаться от жгучих соблазнов памяти и войти в обитель труда и братства чистым от этой скверны.

Он когда-то хотел стать выше других — и теперь тяжкой пашней будет добиваться чести развязать ремни на обуви у последнего из людей.

Более полувека — какая длительная туча окутывала его! — он был то великосветским человеком, то осенним ветром в полях, то восторженной дворянской девочкой, то терпеливым мужиком, то шмелем, вяло и сладко уснувшим в цветке, то, как оборотень, прикидывался обманутой женщиной, то творил черную магию — был коляской, везущей любовницу на свидание, ощущая шелк ее ног на себе…

И ни разу не перестал быть графом, офицером, проповедником, завистником и ревнивцем.

Все ложь. Суета. Лицедейство.

Как чудесно, что он прозрел, успел осознать, что вся жизнь была заблуждением, помыслами о славе, о новой религии — он и Христа хотел превзойти!

Поистине он выступал в картонных латах испанского идальго!

Он не верит священникам; отлучен от церкви; в Средние века его бы сожгли. У него свой бог. Он не верит в загробную жизнь и яростно протестует против природы, ничему не дающей бессмертия, кроме самой себя. Тем более жутко, что мог умереть, не прозрев, не познав сладчайшую истину: жить так, как живут деревья, облака, пчелы, свечи, как живут независимо от всех стихи Пушкина:

Отделкой золотой блистает мой кинжал…

Чудесно и это — в отличной черкеске, на скакуне, с кинжалом, под градом пуль. Честные, беспомощные и отважные горцы — они впереди за увалами, бьют в цепь николаевских солдат из старинных фитильных ружей, напевая с печальным гневом «иль ля алла»…

Очнулся. Подозрительно посмотрел на спутника — не проведал ли Маковицкий, что он лермонтовскую строку приписал Пушкину?

Впрочем, не все ли равно.

Поделиться с друзьями: