Афина
Шрифт:
Я мастеровитостью не отличаюсь. Она закурила сигарету и, сидя за моим столом, наблюдала за работой, посмеиваясь и отпуская язвительные замечания. После длительных раскопок я, весь издергавшись, нашел в подвале древнюю ручную дрель, хилый памятник времен первобытной хирургии, и этим инструментом провертел в фальшивой стене отверстие на высоте колена, как мне было указано. Вопросов я не задавал, таково было первое правило во всех наших играх. Когда я наконец ввинтил в дырку медную трубочку, А. встала и вышла за дверь для испытаний. (А кстати, как насчет той прорехи в штукатурке, сквозь которую она будто бы впервые передо мной мелькнула? Должно быть, заделали.) Она возвратилась раздосадованная. «Не тем концом ты вставил, — сердито сказала она. — Это же чтоб смотреть внутрь, а не изнутри! — Она вздохнула. — Ни на что ты не годишься. Вот послушай».
У нее все было продумано. Скажем, если мы уславливались встретиться в двенадцать часов, я должен был прийти в половине двенадцатого, тихо пробраться к глазку и, став на колени, в течение получаса наблюдать за нею, находящейся в комнате; затем, ровно в полдень, мне полагалось так же бесшумно уйти и вернуться, громко топая по коридору, как будто
Я, разумеется, делал все, что мне было велено. И какое странное, стыдное удовольствие испытывал, когда пробирался по коридору на цыпочках — а иногда даже и вовсе на четвереньках, — с замиранием сердца прижимал глаз к холодному стеклышку и заглядывал в комнату, залитую шелковистым сиянием и всю закругленную в виде чаши, а в ней, в середине, — А., пузатый идол, с крохотной головкой и маленькими ножками и сложенными огромными ладонями на толстом животе. Я всегда заставал ее в таком положении — недвижно сидящей и глядящей в одну точку, словно уменьшенная Алиса в ожидании, когда подействует волшебное питье. Потом понемногу, рывками, она приходила в движение, делала глубокий вдох, распрямляла плечи, запрокидывала голову, глядя куда угодно, лишь бы не на глазок в стене. Движения ее были скованы, но при всем том грациозны и исполнены какой-то искусственной выразительности, похоже на марионетку, которую дергает за веревочки умелый кукловод. Встав, она подходила к окну, широким жестом протягивала руку, будто приветствуя важного гостя; улыбалась, кивала или, наоборот, склонив голову набок, почтительно слушала, а иногда даже шевелила губами, словно что-то беззвучно говорила, подчеркнуто артикулируя, как некогда героини немого кино. Потом снова садилась на постель, усаживала рядом своего невидимого гостя, подавала чай, с улыбкой протягивая чашку ему (что это мужчина, не возникало ни малейших сомнений), жеманно опустив взгляд и прикусив нижнюю губку. Эти живые картины всегда начинались в тонах светской любезности, но понемногу, у меня на глазах, пока я неуклюже переминался с одного затекшего колена на другое и смаргивал набежавшую от напряжения слезу, в них появлялось что-то угрожающее: А. хмурилась, отшатывалась, отрицательно качала головой, хватала сама себя за горло, поднимала колено. Кончалось же тем, что пересиленная, с сорванной одеждой, она падала на спину и оставалась лежать — грудь обнажена, одна рука откинута и голая нога вытянута во всю мерцающую длину до самого смутно темнеющего лона. И я вдруг слышал собственное шумное дыхание. В такой демонстративной позе она лежала минуту или две, праздно крутя прядь волос у себя за ухом, пока соборный колокол не начинал отбивать полдень, и я тяжело поднимался и прокрадывался обратно на лестницу, здесь, как мог, приходил в себя (до чего громко бьется человеческое сердце), возвращался по коридору, громко откашливаясь и напевая, и входил в комнату веселый, а она к этому времени уже сидела паинькой, плотно сжав колени и сложив ладошки, и встречала меня смущенной похотливой улыбочкой.
Интересно, придумывала ли она эти представления загодя или же импровизировала по ходу дела? Меня всегда поражало, как точно она знает, чего хочет. Она командовала словами, жестами, положениями — всем замысловатым обрядом этой литургии плоти. Свяжи мне руки. Поставь меня на колени. Завяжи мне глаза. Теперь подведи меня к окну.И я, страдая и возбуждаясь, вел ее, как лунатика, босую, с глазами, завязанными ее чулком, и ставил лицом к слепой стене.
— Здесь окно?
— Да.
— На улице есть люди?
— Да.
— Они на меня смотрят?
— Пока нет.
Стена была побитая, в царапинах и разводах, на ней виднелось пятно высохшей протечки, похожее на силуэт Северной Америки. Пальчики А. дрожали в моей ладони. Вот теперь, говорил я ей, теперь они тебя заметили. И так велика была сила ее воображения, что у меня перед глазами на стене начала проступать уличная сцена в сером свете ноябрьского дня: остановившиеся автомобили и столпившийся народ, в молчании задравший головы. Она сдавила мне руку; я знал, чего она хочет теперь. Как послушный ребенок, она подняла руки над головой, я, нагнувшись, взялся за подол ее шелестящей шелковой комбинации, медленно потянул кверху и снял через голову. Она осталась голая. На белую стену упали блики от ее груди и живота. Она слегка дрожала.
— Ну что, они увидели меня?
— Да, увидели. Все смотрят на тебя.
Вздох.
— А теперь что они делают?
— Смотрят и показывают на тебя. А некоторые смеются.
У нее перехватывает дыхание.
— Кто? Кто смеется?
— Двое мужчин. Двое рабочих в комбинезонах. Указывают на тебя пальцами и смеются.
Она дрожит и сухо всхлипывает. Я пытаюсь обнять ее, но она стоит как каменная. Кожа у нее посерела от холода.
— Почему ты так со мною поступаешь? — тихо говорит она. — За что?
И горестно вздыхает. А потом, когда мы лежим в постели, потные и скользкие, она снимает с глаз чулочную повязку, задумавшись, пропускает чулок между пальцами и деловито говорит:
— Следующий раз на самом деле подведешь меня к окну.
По ее словам, ей хотелось, чтобы ее видели, чтобы у нее похищали и выставляли напоказ самые ее сокровенные секреты. Но я теперь спрашиваю себя, действительно ли она возлагала на алтарь нашей страсти свои секреты, или же это были просто выдумки на разные случаи? Как-то утром, когда я пришел, она была в ванной. Я постучался, но она не услышала или не пожелала услышать. Тогда я тихо открыл дверь и вошел. Она сидела на краю ванны, поставив перед собой на раковину треснутое зеркало, и протирала ваткой лицо. На меня она не взглянула, только замерла на секунду и собрала губы, пресекая улыбку. На ней была широкая рубаха, а волосы закручены в полотенце. Лицо без косметики походило на бесцветную шаманскую
маску. Не произнеся ни слова, я остановился, прислонившись спиной к двери, и чуть дыша смотрел на нее. В белесом свете матового окна колыхался пар, резкий запах какого-то снадобья напомнил мне детство и маму. Покончив с лицом, А. поднялась, размотала полотенце и стала энергично вытирать волосы, время от времени встряхивая головой и наклоняя ее вбок, как будто в ухо попала вода. Случайно в зеркале наши глаза встретились, но она сразу же отвела невидящий взгляд. Потом, щупая одной рукой еще влажные волосы, другой задрала рубаху, уселась на унитаз и замерла, сосредоточенно глядя перед собой в одну точку, как зверюшка, задержавшаяся на лесной тропе, чтобы пометить свой след. Вот на лице ее отразилось усилие. Готово. Она дважды быстро подтерлась, встала. Всхлипнул и обрушился водопадом бачок. Ко мне дошел ее запах, едкий, пряный, теплый. Слегка затошнило. Она повернула кран газовой колонки, бросила мне через плечо: «Спички есть?» Мне хотелось спросить, всегда ли она подтирается левой рукой, или это тоже притворство, но я не спросил, не хватило духу.Да и не подходящее это слово — притворство. Правильно было бы сказать, что она просто еще не сформировалась. Не существует, а только становится. Так я о ней думал. Всякий ее поступок был попыткой самоопределения. Я сказал, что это она изобретала наши игры и устанавливала правила, но на самом деле ее кажущаяся власть была не более чем каприз ребенка. На улице она вдруг толкала меня локтем в бок и, сощурив глаза, смотрела вслед проходящей женщине. «Волосы, — говорила она мне, не разжимая рта. — Цвет совершенно как мой, ты заметил?» Дергала меня за рукав, сердилась. «Ты что, слепой?» Роясь в скопившихся грудах древнего хлама (наше любимое занятие), мы как-то наткнулись на заплесневелый том эротических иллюстраций XVIII века (сейчас мне вдруг пришло в голову: не сама ли она его и подложила?). Она рассматривала их часами. «Посмотри, — говорила, указывая на какую-нибудь непристойно распластавшуюся фигуру. — Правда на меня похожа?» И отвернувшись от книги, заглядывала мне в лицо, бедная моя Жюстина [7] , с трогательной настойчивостью ища в нем окончательных подтверждений… чего? Подлинности, наверно. Однако для своих все более изощренных, фантастических упражнений мы возвели поддельное вместилище, хрупкий театр иллюзий, даривших нам самые яростные и драгоценные секунды мрачного наслаждения. Какой пронзительный, темный и нежный восторг испытывал я, когда среди судорог страсти она выкрикивала мое ненастоящее, мое фальшивое имя, и на какой-то миг призрак моего другого, отброшенного Я присоединялся к нашим задышливым усилиям, и это уже был секс втроем.
7
Жюстина — героиня одноименного романа де Сада, подвергающаяся мучениям и издевательствам.
Ты не будешь смеяться, если я скажу, что по-прежнему считаю нас целомудренными? В какие бы гадкие и даже опасные игры мы ни играли, в них все равно оставалось что-то детское. Хотя нет, не так, детство не целомудренное, оно просто несведущее; а мы знали, что делаем. Как ни парадоксально, может быть, это звучит, но, на мой взгляд, как раз само это знание придавало нашим действиям безгрешную, до-грешную легкость. Как все любовники, мы, я по крайней мере (ведь не мог же я знать, что чувствуешь ты) верил, что в наших отношениях есть что-то, чего до нас на свете не было. Не великое, конечно, я же не Рильке, а ты не Гаспара Стампа [8] , но что-то такое, что выше себялюбивой плоти, выше даже, чем мы друг для друга, что трепещет и остается, как остается стрела на натянутой тетиве, прежде чем обратиться в чистый полет. Но остается и тогда.
8
Гаспара Стампа (1523–1554) — итальянская поэтесса из Падуи, в творчестве Р. М. Рильке фигурирует как воплощение женской любви.
Она рассказывала мне свои сны. Ей снились приключения, невероятные путешествия. Снился огромный дог, который превратился в единорога и убежал. Снилось, будто она — не она, а кто-то другой. Она лежала на животе, такая серьезная, упираясь подбородком в ладони, сбоку изо рта торчит сигарета, и тянется кверху быстрый колеблющийся дымок, точно канат факира. Сиреневые тени под нижними веками. Пальцы с обкусанными ногтями. Стянутое, как ниткой, углубление под копчиком. Теперь, в бессонные ночи, я прохожу ее дюйм за дюймом, обвожу все контуры, произвожу топографическую съемку владений, которые мне больше не принадлежат. Вижу, как она медленно поворачивается в глубине экрана моей памяти, замирает, смотрит, слишком реальная, чтобы это была правда, вроде трехмерных чертежей, которые делают компьютеры. Только тогда, когда она видна мне особенно наглядно, я сознаю, что утратил ее навек.
Я чувствовал, что она приближается, эта утрата; с самого начала я ее предчувствовал. Намеков было сколько угодно: обмолвка, хитрый взгляд, слишком поспешно оборванная улыбка. Однажды, лежа в моих объятиях, она вдруг замерла и, приложив ладонь к моему рту, прошипела: «Тссс!» Пронзенный страхом, я услышал отдаленный, безжалостный телефонный звонок, донесшийся из недр дома. Телефон! Даже автоматная очередь не показалась бы мне такой неуместной. Но А. нисколько не удивилась. Не сказав ни слова, она выскользнула у меня из рук, завернулась в мой халат и убежала. Я вышел следом, подгоняемый дурным предчувствием. Телефон, старая бакелитовая коробка, стоял внизу, на верстаке, заваленный всяким барахлом. Я остановился на пороге. Она стояла ко мне спиной вполоборота, поставив одну ступню на другую, а трубку зажав между щекой и плечом, и тихо в нее говорила, будто толковала что-то малому ребенку. Чувствовалось, что с улыбкой. Поговорив, положила трубку, обернулась и пошла ко мне, прижав руки к груди и пригнув голову. Только тогда я осознал, что стою перед нею голый. Она прижалась ко мне, смеясь тихим, как тигриное ворчание, смехом. «Ой, как холодно!» — почти весело пожаловалась она. Я молчал, мучительно страдая. Туман раздвинулся, и мне открылся душераздирающий мгновенный вид совсем другой, отдаленной страны.