Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

К счастью, он никогда не узнает ни этого желания, ни моих сожалений».

Взволнованная Флорина перевернула несколько листов дальше.

«…Я только что вернулась с похорон бедняжки Виктуары Эрбен, нашей соседки… Ее отец, обойщик, уехал на работу куда-то в провинцию… Она умерла девятнадцати лет, без родных, совсем одна… Агония была не особенно мучительна… Добрая женщина, находившаяся при ней до последней минуты, рассказывает, что она только и говорила: „Наконец-то… наконец!“

— И произносила она эти слова как бы с удовлетворением, — заметила сиделка.

Бедная девочка… какая она стала худенькая… а в пятнадцать лет это был настоящий розовый бутон… хорошенькая, свеженькая… волосы светлые и мягкие, точно шелк! Но постепенно она стала чахнуть: ее погубило ремесло… она была чесальщицей шерсти для матрацев… и пыль от шерсти note 24

ее отравила… тем более что ей приходилось работать для бедных… значит, использовать самые плохие отбросы… У нее было мужество льва и безропотность ангела. Я помню, как бедняжка говорила мне своим нежным голосом, прерываемым сухим и отрывистым кашлем:

Note24

В «Народном улье», прекрасном журнале, составляемом рабочими, о котором мы уже говорили, читаем: «Чесальщицы шерсти для матрацев. Пыль, которая поднимается от шерсти, превращает чесание во вредное для здоровье ремесло, но опасность еще более увеличивается вследствие подделок в торговле. Когда баран убит, шерсть на его шее покрыта кровью; ее нужно удалить, чтобы шерсть можно было пустить в продажу. Для этого ее мочат в извести, которая, произведя очистку, частично остается в шерсти. От этого страдает работница, так как при выполнении ею работы известка, выделяющаяся в виде пыли, попадает при дыхании в грудь, вызывая по большей части спазмы желудка и тошноту, приводящие к болезни, многие отказываются от этого ремесла, те же, кто упорствует, получают катар или астму, от которых их избавляет только смерть. Не лучше и с волосом, который тоже не бывает чистым. Самый низший его сорт работницы называют купоросным; он состоит из отбросов шерсти коз и кабанов, и эти отбросы подвергаются предварительной обработке при помощи купороса. Затем их окрашивают, чтобы сжечь или сделать незаметными такие посторонние примеси, как солома, особенно твердый колючий волос, даже кусочки кожи, которые часто попадаются при обработке и об удалении которых тогда не заботятся; пыль от них производит такие же опустошения, как и известковая пыль шерсти».

— Ненадолго меня хватит; вот увидишь, недолго мне вдыхать купоросную и известковую пыль… Я уже харкаю кровью, а в желудке бывают такие судороги, что теряю сознание!

— Так перемени ремесло!

— А когда у меня будет время научиться другому? Да и поздно теперь: я чувствую, что болезнь меня уж забрала… Моей вины тут нет: это отец хотел, чтобы я взялась за это ремесло… К счастью, он во мне не нуждается. А знаешь, когда умрешь, так по крайней мере успокоишься: тогда и безработица не страшна!

Она говорила это вполне искренне и спокойно; вот отчего и умирая она повторяла: «Наконец-то… наконец!»

Тяжко думать, как часто труд, дающий единственную возможность рабочему зарабатывать на хлеб, является в то же время для него медленным самоубийством! Недавно мы говорили об этом с Агриколем. Он сказал, что много есть таких производств, где рабочие заведомо неизлечимо заболевают: например, там, где употребляются азотная кислота, свинцовые белила, сурик.

— И знаешь, — прибавил Агриколь, — знаешь, что они говорят, когда идут в эти смертоносные мастерские? «Мы идем на бойню!»

Эти страшные по своей правдивости слова заставили меня задрожать.

— И все это происходит в наше время! — сказала я с отчаянием. — И это всем известно! И неужели у сильных мира не появляется желание позаботиться об этих несчастных братьях, принужденных есть хлеб, который стоит человеческих жизней?

— Что делать, милая; когда речь идет о том, чтобы сформировать полк и вести народ на смерть, на войну, тогда о нем заботятся. А когда нужно подумать о самом его существовании, никто не беспокоится. Разве только один господин Гарди, мой хозяин. Эка штука: голод, нужда, страдания рабочих! Невелика важность: это не политика!.. Ошибаются они… — прибавил Агриколь, — это более чем политика!

После Виктуары ничего не осталось, и поэтому по ней даже не отслужили обедни. Только внесли, ее гроб на паперть и повернули обратно. И раз нельзя заплатить кюре восемнадцать франков, ни один священник не проводит дроги бедняка до общей могилы. Если таких сокращенных, суженных, урезанных обрядов довольно с религиозной точки зрения, то к чему придумывать другие? Неужели из жадности?.. А если этого недостаточно, то почему только бедняк должен быть жертвой?

К чему заботиться о пышности, фимиаме и песнопениях,

где люди выказывают себя то жадными, то щедрыми? К чему, к чему? Все это — земная суета, и душе нет дела до этого, когда она возвращается, радостная, к своему Создателю!»

«Вчера Агриколь заставил меня прочесть статью в газете, которая с презрением и с горькой бичующей иронией нападала на то, что она называет гибельным стремлением людей из народа учиться писать, читать поэтов и иногда самим слагать стихи. Если материальные радости нам недоступны по нашей бедности, бесчеловечно осуждать нас за стремление к духовным наслаждениям.

В чем тут зло, если после тяжелого трудового дня, лишенного всякого просвета — радости или развлечения, я тайком от всех пишу в этой тетради или складываю, как умею, стихи? А разве Агриколь не остается превосходным работником, хотя посвящает воскресный отдых сочинению народных песен, где прославляется труд, кормилец ремесленника, и говорится о надежде и братстве? Разве это не более достойное времяпровождение, чем походы в кабак?

Те, кто порицают нас за такое невинное и благородное развлечение после тяжкого труда и страданий, сильно ошибаются, думая, что с развитием и совершенствованием ума голод и нищета переносят с большим нетерпением и усиливается гнев против счастливцев судьбы!.. Но, даже если бы это было и так, разве не лучше иметь врага умного и развитого, на которого можно повлиять разумными и сердечными доводами, чем врага тупоумного, необузданного и непримиримого?

Напротив, вражда смягчается, когда развивается ум и расширяется кругозор. Тогда начинаешь понимать нравственные страдания; начинаешь видеть, что и у богатых бывает тяжкое горе. В этом является уже сближение, нечто вроде братства по несчастью. Увы! и они теряют и горько оплакивают обожаемых детей, возлюбленных и матерей… И среди них, особенно среди женщин, много разбитых сердец, страждущих душ и слез, проливаемых втихомолку, среди роскоши и богатства… Пусть они не боятся: развиваясь, сравниваясь с ними по уму, народ лучше поймет тех, кто добр и несчастен… и пожалеет тех, кто зол и благоденствует!»

«Какое счастье!.. какой прекрасный день! не помню себя от радости!.. Да, человек добр, гуманен и милосерд!.. Да, Творец вложил в него великодушные инстинкты… и кроме чудовищных исключений, он никогда добровольно не сделает зла! Вот чему сейчас я была свидетельницей: я не хочу даже ждать вечера, чтобы записать это в свою тетрадь… я боюсь, что впечатление остынет в моей душе!

Я пошла отнести на площадь Тампль работу. В нескольких шагах впереди меня шел мальчик лет двенадцати, а может быть, и меньше… Несмотря на холод, на голове у него не было ничего, а ноги были босы; плохие холщовые панталоны и рваная блуза составляли всю его одежду. Он вел под уздцы большую ломовую лошадь, без воза, но в упряжке… Лошадь время от времени останавливалась и не хотела идти дальше… У мальчика не было хлыста, и тщетно он тянул лошадь за уздечку: та стояла неподвижно… Бедный ребенок заливался горькими слезами и только повторял: «Господи… Боже мой!», осматриваясь кругом, не поможет ли ему кто из прохожих. Его милое бледное личико выражало такое отчаяние, что я, не раздумывая, взялась за дело, о котором и теперь не могу не вспомнить без улыбки, так как, должно быть, зрелище было уморительное.

Я страшно боюсь лошадей, но еще больше боюсь выставляться напоказ. Это все-таки не помешало мне, вооружившись мужеством и дождевым зонтиком, который был у меня в руках, подойти к лошади и изо всех сил ударить по крупу громадного животного. Конечно, я была похожа в эту минуту на муравья, который хочет соломинкой сдвинуть с места большой камень.

— Благодарю вас, добрая госпожа! — воскликнул ребенок, отирая глаза. — Хлопните-ка ее еще раз, быть может, она пойдет.

Я геройски ударила еще раз, но лошадь, вместо того чтобы пойти, из лени или по упрямству подогнула колени, легла и стала кататься по земле; запутавшись в своей упряжке, она порвала ее и сломала деревянный хомут. Я отбежала в сторону, боясь, как бы она меня не лягнула… При этом новом несчастье мальчик упал на колени и, рыдая, кричал отчаянным голосом: «Помогите… помогите!»

Крик услыхали… собралось несколько прохожих, и упрямая лошадь получила куда более внушительное наказание, чем от меня… Она вскочила на ноги… Но, Боже, в каком виде была ее сбруя!

— Меня хозяин поколотит, — плакал навзрыд бедный мальчик. — Я и так опоздал на два часа… потому что лошадь не хотела идти, а теперь еще сбруя попорчена… хозяин меня поколотит и прогонит… Куда я денусь?.. Боже мой… у меня нет ни отца, ни матери!

Услышав эти слова и громкие вопли мальчика, одна добрая торговка из Тампля, находившаяся среди зевак, воскликнула растроганно:

Поделиться с друзьями: