Агасфер. Том 3
Шрифт:
— Генерал, я не могу этого так оставить, — сказал Дагобер спокойным и твердым голосом.
— Что такое?
— Генерал, я не могу допустить, чтобы вы говорили, что вам не на кого рассчитывать… Кончится тем, что вы этому и в самом деле поверите! И вам будет еще тяжелее, чем тому, кто не сомневается в своей преданности и готов броситься за вас в огонь… Вы знаете, что я имею право так сказать о себе…
Эти простые слова, сказанные прочувствованным тоном, привели маршала в чувство, потому что его великодушная и честная натура, на время ожесточенная гневом и неприятностями, быстро обрела врожденную справедливость…
Обращаясь к Дагоберу, маршал сказал все еще взволнованным голосом, но уже спокойнее:
— Ты
— Не будем больше говорить обо мне, генерал. Ругайте меня сколько хотите, только верьте мне. Но что с вами произошло?
Лицо маршала снова омрачилось, и он проговорил быстро и отрывисто:
— Со мной произошло то, что меня презирают и мною пренебрегают!
— Вас?.. Вами?
— Да… мной, — с горечью отвечал маршал. — Впрочем, зачем скрывать от тебя новую рану! Я усомнился в тебе и должен тебя вознаградить. Узнай же все: с некоторого времени я замечаю, что мои старые товарищи по оружию постепенно отходят от меня…
— А… так вот на что намекают в этом письме!
— Да, именно на это… и, к несчастью, это вполне справедливый намек… — со вздохом и возмущением отвечал маршал.
— Но это невозможно: генерал, вас так любят, так уважают…
— Все это слова, а я тебе представляю факты. Наступает молчание, когда я куда-нибудь вхожу. Вместо товарищеской приязни мне оказывают церемонно-вежливый прием, — словом, я всюду подмечаю те почти неуловимые мелочи и тысячи оттенков, которые ранят сердце, но не дают возможности к чему-нибудь придраться!
— Я не могу не верить вашим словам, — сказал пораженный Дагобер, — но решительно теряюсь…
— Это невыносимо. Я решил сегодня добиться истины. Сегодня утром я пошел к генералу д'Авренкуру; мы были вместе полковниками императорской гвардии. Это олицетворенная честность и благородство. Я пришел к нему с открытым сердцем. «Я замечаю, — сказал я, — что со мной все стали очень холодны. Несомненно, кто-то распространяет на мой счет какую-нибудь клевету; скажите мне все; зная, за что на меня нападают, я смогу честно и открыто защищаться».
— Ну и что же, генерал?
— Д'Авренкур остался вежлив и бесстрастен. Он холодно отвечал мне: «Мне неизвестна клевета в ваш адрес, маршал». — «Не в маршале дело, мой милый д'Авренкур: мы старые солдаты, старые друзья. Быть может, я слишком придирчив в вопросах чести, но мне кажется, что и вы и мои другие друзья стали ко мне относиться менее сердечно, чем прежде. Отрицать это нельзя… я это вижу, знаю и чувствую». Тогда д'Авренкур ответил мне все с той же холодностью: «Я не замечал, чтобы к вам относились не с должным вниманием». — «Да разве в этом дело! — сказал я, крепко сжимая его руку, слабо отвечавшую на это дружеское пожатие, — я говорю о прежней дружбе, о сердечности, о доверии, с каким меня встречали прежде, а теперь ко мне относятся почти как к чужому. За что же это? Отчего такая перемена?» — По-прежнему сдержанный и холодный, д'Авренкур ответил: «Это вещь такая щекотливая, маршал, что я не могу ничего вам сказать по этому поводу!» У меня сердце забилось от гнева и обиды. Но что я мог сделать? Было бы безумием вызвать д'Авренкура на дуэль. Конечно, из чувства собственного достоинства я должен был положить конец этому разговору, только подтвердившему мои сомнения. Итак, — продолжал маршал, становясь все более и более возбужденным, — я лишаюсь уважения, на которое имею полное право, подвергаюсь презрению и даже не знаю причины — за что все это? Что может быть отвратительнее? Если бы привели хоть один факт, назвали хоть какой-то слух, я мог бы защищаться, отомстить наконец. Но ничего… ничего… ни слова… одна вежливая холодность, более оскорбительная,
чем прямая обида… Нет… решительно… это уже слишком… а тут еще другие заботы! Какую я веду жизнь после смерти отца? Нахожу ли я покой или счастье хоть у себя в доме? Нет. Я возвращаюсь сюда, чтобы читать мерзкие письма! Дочери становятся все более и более равнодушными ко мне. Ну да, — прибавил он, видя изумление Дагобера. — А между тем я их так сильно люблю!— Ваши дочери равнодушны к вам? — переспросил пораженный солдат. — Вы их упрекаете в равнодушии?
— Да Господи, не упрекаю нисколько; они меня не могли еще узнать!
— Они не могли вас узнать? — волнуясь, с обидой начал Дагобер. — А про кого же им беспрестанно рассказывала их мать? А разве в беседах со мной вы не были для них всегда третьим участником разговора? Кого же мы учили их любить? Кого же, кроме вас?
— Вы их защищаете… и это справедливо… они вас любят больше, чем меня! — с возрастающей горечью заметил маршал.
Дагобера это так глубоко огорчило, что он только молча взглянул на маршала.
— Ну да! — с болезненным возбуждением продолжал тот. — Ну да… это и низко и неблагодарно, но делать нечего! Сколько раз я тайно завидовал сердечному доверию, с каким мои дочери относятся к вам, между тем как со мной, своим отцом, они вечно пугливы. Если на их печальных лицах промелькнет когда-нибудь улыбка, то только когда они видят вас. А для меня — лишь холодность, почтительность и стеснительность… меня это убивает! Если бы я был уверен в их любви, я ничего бы не боялся, я все преодолел бы…
Затем, увидав, что Дагобер бросился к дверям комнаты Розы и Бланш, маршал закричал:
— Куда ты?
— За вашими дочерьми, генерал.
— Зачем?
— Чтобы поставить их здесь перед вами и сказать: «Ваш отец думает, что вы его не любите…» — только это и сказать… тогда вы увидите…
— Дагобер! Я запрещаю вам это!
— Тут дело не в Дагобере… Вы не имеете права быть так несправедливы к бедным малюткам…
И солдат снова направился к дверям.
— Дагобер! Я вам приказываю остаться здесь.
— Послушайте, генерал, — резко заговорил отставной конногренадер. — Я, конечно, солдат, ваш — подчиненный, ваш слуга наконец, но когда речь идет о защите ваших дочерей, тут нет ни чинов, ни отличий… Все следует выяснить… Я считаю самым лучшим, когда хорошие люди объясняются лицом к лицу… иного способа я не признаю.
Если бы маршал не удержал его за руку, Дагобер был бы уже в комнате сирот.
— Ни с места! — так повелительно крикнул маршал, что привычка к дисциплине заставила солдата опустить голову и замереть на месте.
— Что вы хотели сделать? — начал маршал. — Добиться от моих дочерей признания в чувстве, которого они не испытывают? Зачем? Это не их вина… а моя, конечно…
— Ах, генерал! — с отчаянием сказал солдат. — Я теперь даже не чувствую гнева… когда слышу, что вы так говорите о своих дочерях… Мне только страшно больно… сердце разрывается…
Маршал, тронутый волнением Дагобера, продолжал уже гораздо мягче:
— Ну ладно… хорошо… положим, я не прав… но позвольте… ответьте мне… я говорю теперь без горечи… без ревности… Разве мои дочери не доверчивее, не непринужденнее с вами, чем со мной?
— Да, черт возьми, — воскликнул Дагобер, — с Угрюмом они еще непринужденнее, чем со мной, коли на то пошло! Ведь вы им отец… а как ни добр отец, он все-таки внушает почтение… Они со мной держатся свободно? Да, черт возьми, разве они могут быть ко мне почтительны, коли я нянчил их с колыбели, несмотря на мои усы и шесть футов росту… Кроме того… надо сказать правду: вы все это время, еще до смерти вашего отца, были все чем-то опечалены… озабочены… девочки это заметили, и то, что вы принимаете за холодность, — просто тревога за вас! Нет, генерал, вы несправедливы… вы жалуетесь на то, что они вас любят слишком!