Аграрная история Древнего мира
Шрифт:
«Город», — подчеркивает он, — был во всем мире совместным поселением до того чуждых по местожительству людей» (там же). «Ив античном полисе каждый человек был горожанином, но первоначально всегда только как член рода» (1, 338). «Ибо легитимный союз должен был покоиться на традиционной ритуальной основе ритуальных форм союза: род, военный союз (фратрия), политический племенной союз (фила), или создавать видимость этого» (1, 339). Но вот «при основании средневековых городов, особенно на севере, дело обстояло совершенно иначе. Бюргер входил, по крайней мере при образовании новых городов, в городскую корпорацию как отдельное лицо, и в качестве такового приносил присягу городу. Его личное правовое положение как бюргера гарантировала ему личная принадлежность к городскому союзу, а не род или племя» (1, 339). Что же касается античного европейского города, где уже началось многообещающее разрушение прочности «замкнутых родовых и магических уз», то и здесь вместо них все более решительно выдвигались чисто военные структуры (1, 337), в своей общественно объединяющей функции явно оттесняющие на второй план естественно-родовые связи. И если даже во времена Великого переселения народов завоеватели-германцы и пытались в античных городах «искусственно восстановить традицию» посредством деления вновь основываемых общин на родовые союзы и фратрии, то —
Западное христианство, согласно автору «Города», окончательно обесценившее и уничтожившее «родовые связи в их религиозном значении», лишь завершало этот давно наметившийся процесс. Средневековый западный город представал таким образом как позитивная альтернатива фактическому разрыву родовых связей, воссоздавая утрачиваемую «родовую» общность на специфически общественной основе индивидуально-родового общения. На смену «религиозной замкнутости «арабских племен» (там же), а отчасти и древнегреческого язычества, пришла религиозная открытость раннего христианства, католичества и православия, приведшая, однако, в протестантизме к совершенно специфической замкнутости религиозно мотивированного общения, понятого как абсолютно «личная» связь с Богом, с точки зрения которой все остальные связи предстают как «мнимость».
Так выглядит логически неизбежная перспектива самоотрицания всякой собственно человеческой коммуникации, отчетливо прорисовывающаяся в русле протестантизма, толкая на путь иррелигиозного — «ценностно-нейтрального» — понимания межчеловеческих связей и отношений. Что, впрочем, не препятствовало и до сих пор не препятствует появлению новых и новых протестантских общин, то есть религиозно мотивированных форм общения, лишний раз доказывая, что религиозное сознание и самосознание — это одно, а религиозная практика, религиозная жизнь — совсем другое. И эту последнюю как раз и пытался понять М. Вебер, стремясь вопреки своему трезвому убеждению в том, что между ними — пропасть, возвести над нею свой «идеально-типический» мост. Впрочем, в эпоху классического античного полиса и средневековой городской общины все это было делом отделенного будущего.
Пока же нам важно еще раз подчеркнуть, что город предстает у М. Вебера как эмпирически существующая форма общения ив то же самое время как совокупность (а, подчас, система) всех других способов общения, так или иначе подчиненных ему. В чем, кстати сказать, он аналогичен аристотелевскому «полису» (городу-государству), включающему в свою структуру семейную, родовую и «соседскую» форму межчеловеческих связей.
Подобно тому как Аристотель конструировал то, что можно было бы, пользуясь вебровским определением, назвать «идеальным типом» города, по образу и подобию Афин, сам М. Вебер выстраивал тот же тип, имея в виду прежде всего и главным образом «западный город». Судя по логике всего веберовского рассуждения, город получил свое оптимальное осуществление на Западе и именно в средние века. Только здесь и лишь в эту эпоху присутствует максимальная полнота содержательных определений города, отсутствующая во всех иных его исторически существовавших разновидностях либо частично, либо целиком (как на Востоке, где М. Вебер не находит никаких аналогий с западным городом). Здесь, кстати сказать, есть большой соблазн провести параллель с гегелевским конструированием «понятия» вообще, хотя, по сути дела, она может быть полезна лишь в объяснительных целях. Подобно Аристотелю, М. Вебер трактует город как «форму общения», не только не исключающую, но, напротив, предполагающую «разобщение», то есть сосуществование в рамках его «тотальности» гомогенных и гетерогенных моментов.
«Античные города, — пишет М. Вебер, имея в виду именно европейские (отчасти переднеазиатские) города, отличая их от среднеазиатских, — были в соответствии с весьма немаловажными представлениями их жителей прежде всего добровольными объединениями и конфедерациями личных союзов отчасти родового, отчасти как, вероятно, фратрии, военного характера, которые затем при позднейшем деления городов, были, исходя из управленческой точки зрения, подведены под определенную схему. Поэтому города античности сакрально замкнуты не только вовне, но и внутри города по отношению к каждому, не принадлежащему к какому-либо роду конфедерации, — к плебеям; именно потому они оставались и внутренне разделенными на замкнутые культовые союзы. По своему характеру знатных родовых конфедераций с античными городами были в значительной степени сходны южноевропейские города раннего Средневековья, особенно приморские (но не только они)» (1, 335–336).
Уже одного этого достаточно, чтобы понять, что, рассматривая город как специфическую «форму общения», М. Вебер вкладывает в понятия «общность», «общение» и т. п. смысл, все более решительно отдаляющийся, от того, какой вкладывал в понятие «гемайншафта» Ф. Теннис, акцентировавший радикальную противоположность его «гезельшафту» с риском ликвидировать тот самый «момент», который связывал «общину» и «общество» как две формы одного и того же начала — общения. Здесь последний заходил в своем стремлении к акцентированию идеально-типических разграничений гораздо дальше М. Вебера, вошедшего в историю теоретической социологии в качестве автора концепции идеального типа. В рамках своего социологического — и в то же время сравнительно-исторического — исследования категории «города» он скорее релятивизирует эту противоположность, чем иллюстрирует ее подобно автору классического труда «Община и общество», Для М. Вебера город особенно важен как та специфическая среда, в рамках которой имело место своего рода «сосуществование» двух начал — традиционного общинно-родового и не-, если не «анти» -традиционного, которое, разумеется, не было бесконфликтным, хотя и не исключало самые разнообразные компромиссы. История западноевропейского (в отличие от азиатского и дальневосточного) города предстает в веберовском труде как длительный процесс взаимодействия общинно-родового и собственно общественного начал, в процессе которого каждое из них настолько трансформировалось, что их — «идеально-типическое» — противоположение мало-помалу утрачивало свой изначальный смысл.
Общинный архетип античного европейского города неуклонно разрушался по мере того, как утрачивали свою самостоятельность и самобытность те самые родовые общины, объединение которых (сопровождавшееся процессом все глубже заходящего их слияния) положило ему начало. Исчезновение «сакральной замкнутости родов» (1, 336), наметившееся в ходе исторической эволюции еще в античном городе, завершилось уже в средневековом городе, «особенно
в городах «Центральной и Северной Европы», где ослабление влияния общинно-родового принципа происходило с самого начала, и роды очень скоро утратили свое значение конституирующего город элемента» (там же). И если, по словам М. Вебера, «уже античный полис становился в представлении его жителей все больше общиной как учреждением» (там же), то это тем более можно было сказать о средневековом городе, который «был «коммуной» с момента его возникновения, независимо от того, в какой степени ясно осознавалось правовое понятие «корпорации» как таковое» (там же). В связи с этим и понятие «общины» как тённисова «гемайншафта» утрачивало здесь свое изначальное «естественно»-родовое значение: оно оказалось вытесненным понятием общества как совершенно искусственного пространства общения, независимого от «естественно»-природных определений его участников. Каждый индивид получал право вхождения в это пространство независимо от «рода», из которого он происходил. В качестве горожанина он определялся теперь не родовыми, и даже не семейными, а прежде всего чисто административными связями, специфичными для «городской общины» как особого учреждения.Механика и техника работы этого учреждения не может быть постигнута без помощи науки о праве и всего комплекса юридических дисциплин, которые, таким образом, с необходимостью включаются в состав социологии как широко понятой науки об обществе, какой она предстает в веберовском исследовании города. Не случайно в нем такое большое место занимает правоведческая проблематика, без рассмотрения которой невозможно понять город, предстающий в работе М. Вебера как сложное, синтетическицелостное образование, неизменно выступающее как единство правового и экономического аспектов, исключающее их раздвоение на манер «базисно-надстроечной» теории. Эта тенденция отчетливо прорисовывается уже в одном из ранних научных трудов М. Вебера — его докторской диссертации «Римская аграрная история в ее значении для государственного и частного права» (1891), где определенный раздел экономической истории берется в контексте государственно- и частно-правовой проблематики, и тем самым нащупывается пункт далеко идущего взаимопроникновения социально-экономически толкуемой исторической науки, с одной стороны, и правоведения — с другой.
Аналогичная тенденция сближения (если не синтезирования) подходов социально-экономических и юридических наук намечается и в веберовской книге «К истории торговых обществ в средние века», вышедшей двумя годами раньше. В обоих случаях прорисовывается исследовательская тенденция, не укладывающаяся в узкие рамки прежних дисциплинарных различений, властно требуя «широкого социологического синтеза» (5, IV) уже в первый период веберовского творчества. Но то же самое можно сказать и о более поздней работе М. Вебера «Аграрная история Древнего мира» (1909), которая, по словам только что процитированного редактора ее первого перевода на русский язык (1923), «дает гораздо больше, чем обещает ее скромное название, изображая и исторически истолковывая аграрную эволюцию Древности в живой связи с социальной и политической эволюцией» (1, V). Здесь опять-таки можно сказать гораздо больше: она предлагает синтез аграрной эволюции Древнего мира и с политической, и с социальной эволюцией, — в чем и заключается одна из наиболее характерных (если не специфических и потому важнейших) особенностей веберовской версии социологической науки. Иначе говоря, и здесь социология выступает в двух внутренне сопряженных, но в то же время существенно различных ипостасях: и как характеристика особенностей ее предмета (в отличие от других, принадлежащих к тому же общему социо-культурному комплексу), и как обозначение родственности ее теоретико-методологического подхода методологии других гуманитарных дисциплин (всеобщей истории, правоведения и пр.), отражающих единство «многообразного исторического опыта».
Единство социологического и экономического, юридического и «политологического» (если пользоваться сегодняшним словоупотреблением) подходов обнаруживается в процессе веберовского анализа исторического генезиса исследуемых им социокультурных явлений — например, процесса образования земельной собственности (как в «Аграрной истории Древнего мира», а еще раньше в «Римской аграрной истории»), или формирования «городской общины» (как в «Городе»). Как аграрная история, так и история города, взятые в качестве социологических феноменов, начинается у М. Вебера с анализа поселений, то есть предметно-пространственно локализованных человеческих общностей, или «общин». «Для поселений европейского Запада, в противоположность поселениям культурных народов азиатского Востока (обратим внимание на это изначальное противопоставление — оно же сопоставление, так характерное для сравнительно-исторической типологизации М. Вебера. — Ю. Д.) общим является то, что… на Западе переход к окончательной оседлости (то есть стабилизации «поселения» как такового. — Ю. Д.) есть переход от сильного преобладания скотоводства или, еще точнее, разведения молочного скота, над земледелием к перевесу земледелия над совместно с ним существовавшим скотоводством, а на Востоке, напротив, это есть переход от экстенсивного, следовательно, связанного с переходами с места на место землепользования (Ackernutzung) к интенсивному земледелию (zum garten-massigen Ackerbau) без разведения молочного скота. Эта противоположность… поскольку она существовала в историческое время, значение ее было достаточно велико. Ее последствием было то что присвоение земли в собственность (то есть изначальная кристаллизация земли как важнейшего объекта собственности — Ю. Д.) У европейских народов всегда связано с выделением на занятой общинной территории определенных пространств под пастбище и предоставление их в исключительное пользование более мелким общинам, тогда как у азиатов, напротив этот исходный пункт и тем самым и обусловленные им явления первобытной «общности полей» (Flurgemeinschaft), например, западное понятие марки или альменды, отсутствуют или имеют другой экономический смысл» (2, 1).
А отсюда — вывод уже, так сказать, чисто социологического — и в то же время культурфилософского — порядка: «Поэтому элементы общности полей в деревенском строе азиатского Востока, поскольку они вообще не новейшего происхождения, не возникли, например, из особенностей податной системы и носят совсем иной отпечаток, чем в Европе. И «индивидуализм» как форма владения стадами со всеми его последствиями отсутствует у народов азиатского Востока» (2, 1–2).
На этой основе М. Вебер выстраивает свою более широкую культурно-историческую схему эволюции западноевропейского общества, подчеркивая «идеально-типически» конституируемую тенденцию, ведущую, в конечном счете к победе индивидуалистических и чисто общественных начал над родовыми и глубокого укорененными в них магически-религиозными. Тенденцию столь мощную и всеобъемлющую, что она увенчалась, в конечном счете, возникновение соответствующего типа религиозности — протестантизма, в принципе исключающего элементы магически-родовой общинности.