Акимуды
Шрифт:
– Мне кажется, что писатель должен быть предателем, для того чтобы стать писателем.
– Не знаю, как другие, but I’m the fucking traitor!
Я попросил Посла пригласить Хармса и Вертинского.
– Кого?
Я готов видеть слабости у всех. Но как повернулось время! Оно изогнулось таким образом, что эти двое оказались в русском пантеоне, когда из него время вытряхнуло тех, кто даже не слышал их имен. И почему именно они? Ведь они не виноваты в своей сегодняшней славе.
И останется ли она у них завтра? И кто будет завтра?
В конце вечера пришел молодой человек. Лермонтов.
– Дорогие друзья! – Зяблик
– Он всегда слишком легкомысленно относился к своему таланту, – сказал Гоголь. – А где Пушкин?
– Сегодня все спрашивают: а где Пушкин?
– Вы что же, Пушкина наказали за «Гаврилиаду»? – спросил я.
Посол отвел глаза в сторону.
– Как я вас всех люблю! – крикнула на весь зал Зяблик. – Русские классики – моя любовь! Дорогие, вы – мой жизненный мюзикл!
– Я ревную, – признался Посол.
Раздосадованная этой ревностью, Зяблик быстро уехала домой на такси… Меня кто-то дернул за рукав. Вот уж кого я не ожидал здесь увидеть! Впрочем, у него были шансы быть не менее великим, чем они. Он оторвался от Пастернака, подошел ко мне, в своем вечно-шелковом шарфике от Кардена, улыбаясь своей как будто огорошенной, расплывшейся улыбкой.
«Свисаю с вагонной площадки, прощайте…»
Андрей Вознесенский не просто-напросто умер, а провалился в небытие.
В этом поразительном стихотворении 1961 года, «Осень в Сигулде», он объявил себя гением: «В прозрачные мои лопатки вошла гениальность, как в резиновую перчатку красный мужской кулак…»
Поднялся вой. Он поменял «гениальность» на «прозренье»: «входило прозренье, как…» Раздались крики презрения. Поменял, чтобы можно было тогда напечатать. Наверное, зря поменял. Как поменял, так и стало. Или – не стало. Прозренье и «уберите Ленина с денег» не рифмуются. Однако жаль, что Пастернак не дожил год до «Осени в Сигулде» – он бы оценил по достоинству.
Вознесенский умер ровно через полвека после Пастернака. На большой сцене в ЦДЛ он лежал с мученическим лицом, будто еще не отошел от многолетней войны со смертью. Он лежал таким не похожим на себя, что какой-то «народный человек» в пестром прикиде идиота, таких у нас полно не только на громких похоронах, подойдя ко мне, сказал: «Это не он. У него был нос картошкой, я его знал». Но на отпевании, когда пели «Вечная память!» и люди плакали, лицо Андрея вдруг просветлело.
На поминках вдова, Зоя Богуславская, его всегдашний тело– и душехранитель, сказала, что в смертельной болезни Андрея повинен Хрущев, тыкавший в него кулаком, и – через годы – свора бездомных переделкинских собак. Собаки повалили поэта в поле и чуть не загрызли. Он спасся чудесным образом. Ядовитая слюна попала, однако, в кровь.
Но было и много людей, которые в масках бешеных собак травили поэта долгие годы. Одна свора – власть, считавшая поэта антисоветчиком и голосом Хрущева гнавшая его из страны. Они не удивились, что Вознесенский оказался с нами в «Метрополе» – они знали, что он враг и что его нужно приручать. Другая свора – милейшие интеллигентные люди, которые считали, что поэт недостаточно радикален в стихах и трусоват в поступках.
Андрей прожил между двух огней. Сильно обжегся, защищая свой талант. Но и талант
сильно обжегся. Для вечности он написал несколько поразительных стихов. Наверное, их он уже прочитал Пастернаку.За ужином, за отдельным столиком, подальше от глаз Акимуда, Кафка и Платонов стали спорить, кто из них лучше.
Кафка говорит:
– Ты лучше.
А Платонов – ему:
– Нет, ты!
Кафка застеснялся и спрашивает:
– Почему это я лучше?
– Потому что ты – гений! – отвечает Платонов.
– Ну какой же я гений? – испугался Кафка. – Это ты – гений!
– Нет, это ты гений! – зарычал на него Платонов. А про себя подумал: «Никакой ты не гений, а просто еврей задроченный».
Тут Кафка про себя подумал: «А ведь он прав – я гений!» – и, качая головой, заявляет Платонову:
– Нет, Платонов, я не гений! Я просто еврей задроченный!
Платонову стало дурно, и он упал под стол без сознания. А Кафка стал бить Платонова по щекам, весело приговаривая:
– Тоже мне, гений нашелся! Давай оживай, русская депрессия!
– Он же нас убьет, если узнает.
Пришел и – ругается. В храме с разгоном торговцев ведет себя как мелкий хулиган. Если вывести мораль из Нового Завета и положить ее на мораль наших дней, то ИХ окажется не слишком хорошо воспитанной, довольно сумбурной личностью. В его активе – чудеса и воскрешение Лазаря. Но эти действия тонут в маловерии. Зато людям нравится суровость: не мир, но меч.
Суровость и грубость – вот экзистенциальные формы успеха. Никакой интеллигентной размазни.
– Ну, а ты с кем бы хотел встретиться из людей того мира? – спросил он меня.
– А с кем можно?
– Выбирай любого.
Я задумался. Из художников я люблю Леонардо и Вермеера. Из философов – Ницше. Из музыкантов – Альфреда. Нет, конечно, с Пушкиным интересно встретиться или – с Дмитрием Александровичем. Но вот беда – как только я оказался в эпицентре тайны, я понял, что главное общение, связанное с великими людьми, – это попытка сообща разгадать тайну или найти свое предназначение. А если Акимуд не знает тайны до конца или не хочет с ней делиться – все другие контакты становятся сентиментальными или проходят по разряду любопытства. Я могу спросить у Дантеса, спал ли он с Натальей Николаевной, или узнать у Шолохова, писал ли он «Тихий Дон»… Но сейчас мне было интересно другое.
– Зачем вы приехали сюда?
– Я стою перед дилеммой. Я должен или настоять на том, чтобы уничтожить людей, или найти им новые ценности, вернуть их к источнику жизни. Религия должна объединить всех, но для этого нужно будет пройти через кровавую баню.
– А способ внушения?
– Это вторжение в область свободной воли.
– Я не понимаю твоей логики.
– Сытые в общей массе – отломанный ломоть. Что касается Африки, то это – дикари.
– Ну и что? Я был в Африке – они там ближе к тебе, чем здесь.