Аккордеоновые крылья (сборник)
Шрифт:
Сидел Николай теперь целым днями в выделенной для него маленькой комнатке, наедине со всем своем отжитым. Как хотел, так с ним и справлялся: то перетряхивал прошлые дни, то, отмахнувшись от всего, что стряслось когда-либо, слушал убаюкивающий шум подъезда, редкие скрипы лифта, выкрики со двора. Все эти звуки слагались для него в безразличную, существующую саму по себе музыку нынешнего. И он без интереса перелистывал дочкины газетки, журнальчики, смотрел телевизор без звука. И ждал, когда же объявится эта самая обещанная зловещая боль. В общем-то, много чего он уже передумал, все принял, смирился и был готов. А потом, в будний день, в пятницу, показалось Николаю, что его последняя боль уже совсем близко. Замерла на пороге квартиры, приложила ухо к входной двери, прислушивается, подбирает момент. Через миг, через два позвонит в дверь. И объявится во всей красе. Вытащил он тогда аккордеон, решил немного продуть меха, перетрясти от пыли, чтобы инструмент не зачах от молчания, от этой вынужденной немоты, которая совсем скоро станет его обычным ежедневным занятием. Надел Николай лямку на плечо. Натянул на второе. Уселся на табурет, к подоконнику, там светлее. Прикрыл глаза, помолчал, развеялся, настроился. И побежала рука по клавишам. И заколотила другая по кнопочкам: «Холода, тревоги да степной бурьян. Погоди боль, не торопи события, дай доиграю
В тот будний день, 15 мая, по собственной прихоти, решительно и непреклонно возникла Антонина в судьбе седеющего аккордеониста. Приближаясь к метро, обиженно осознавала она город Москву две тысячи такого-то года как место, по которому ходит сейчас в поисках нового своего страдальца пока ничейная, пасмурная и затуманенная вальсами боль. Подбежав к овощным палаткам, к ларьку с цветами, не заботясь о мнении окружающих, произвела Антонина неожиданное и бурное действие, а на самом деле – яркий отвлекающий маневр. Во-первых, швырнула в воздух все свои деньги, отложенные на море. Ровно двадцать пять тысяч бросила в лицо быстрому и чересчур современному этому городу, в котором лучше бы ей не объявляться и не жить вовсе. Закружились в воздухе, на все лады затрепетали над головами изумленных прохожих розовые пятисотрублевки. Так отвлекала и завораживала Антонина пока что ничейную боль. Распахнула она коробку суфле, вскрыла другую, и неожиданно вырвались оттуда белые бабочки, затрепетали над маленькой людной площадью, на фоне неба и облаков. Пока случайные прохожие и покупатели свежих овощей растерянно силились поймать летящую мимо денежку или хотя бы понять, что такое у них на глазах стряслось, подошла Антонина к седеющему аккордеонисту, крепко сжала его запястье горячей своей ладонью, осмотрела лицо взглядом, которому никто не умеет противиться. И повела за собой.
Долго бродили они в тот полдень окраинными дворами, путали следы и неторопливо беседовали вполголоса. Оказалось, он принадлежал к тому типу мужчин, которые умеют расстегивать пуговицы одними глазами, долгим выжидающим взглядом. Вот и еще одна пуговка платья вылезла из своей петли, а за ней нижняя соседка освободилась, обнажив карюю родинку на тугом тесте левой груди Антонины. Тут и там на пути у них осыпалась черемуха белым снегопадом. И вылизывали свои пушные жабо разморенные на солнце дворовые кошки. Первые аккорды их приязни пахли сыростью подъездов. Выхлопом отъезжающего такси. Рассыпанными тут и там медальонами луж. И еще густой масляной краской, которой торопливые таджикские дворники начали уже подновлять после зимы бордюры и решетки цветников во дворах. Первые аккорды их близости медленно и основательно состоялись под косыми лучами солнца, просвечивающими молодую листву насквозь. На скамейке небольшого скверика тянули они около пяти минут третий совместный поцелуй, сплетаясь языками, сплетаясь пальцами, как давно уже грезилось Антонине. Молниеносными, беспорядочными, набирающими жар поцелуями осыпали они друг друга, совершенно остановив своими стараниями время и шум и из окружающей яви минут на пятнадцать напрочь вырвавшись.
В сизом сумраке подъезда, возле скорбных, потерявших замки почтовых ящиков с раскуроченными крышками, стояли они, постепенно срастаясь губами, шеями, ребрами, бедрами. Аккордеон висел у него на плече, будто плотно упакованный вальсами и белыми танцами бордовый рюкзак. Впопыхах освобождаясь от платья, Антонина порвала его на боку по шву, но не расстроилась, без колебаний предполагая, что вряд ли решится надеть это платье еще когда-нибудь. Пусть будет оно висеть в шкафу, как память об этом муаровом сумраке из-за задернутых штор, о прохладном сквозняке, врывающемся в комнату, леденящем белое монументальное тело Антонины и стройную иконописную фигуру Николая. Если он похудеет еще чуть-чуть, то превратится почти что в мощи – отгоняя от себя смятение, она прикрывала глаза, когда он прятал лицо между ее щедрыми текучими грудями. И отчаянно бегала обжигающими пальцами по его шее, груди, бедрам, разыскивая по всему его телу черные и белые клавиши.
Не обедали, забыли поужинать, пили ночью наскоро чай, прямо тут, в комнате. Видели, как рассвет вливается тусклой струйкой в сумрак и беспредметность ночи. Проникали друг другу раз за разом во все уголки, во все тайники, во все впадины, раздаривая без числа обнаженных и голодных своих моллюсков слизи и жара. Лежали утром бок о бок, на сером в синюю крапинку покрывале. И она смотрела на потолок, размышляя, как далеко им удалось сбежать, оторваться от ничейной и слепой боли, снующей сейчас по городу в поисках своего адресата. На сколько часов, на сколько дней они укрылись в этой комнате, пропахшей виноградом, пастилой и испариной разгоряченных тел. А он, вдруг, будто бы разгадав ее грусть, убежденно прошептал, что аккордеонисты редко умирают. Чаще всего они уходят, отыграв все свои песни и вальсы до конца. Надев аккордеон за спину, на манер рюкзака со всей своей состоявшейся музыкой, аккордеонист разбегается в сумраке по пустынному окраинному перрону. Бежит все быстрей, от всего своего случившегося, происшедшего и несбывшегося. К самому краю, где обрывается платформа и сплетаются рельсы, теряясь в предрассветной дымке. Между тем какая-нибудь кнопка обязательно западет от бега или ветер путей и плацкартных вагонов прижмет белые клавиши тайным своим аккордом, и тогда аккордеон распахнет меха, и расправит крылья, и вознесет своего хозяина от яви и сна, далеко-далеко от всего, что было, есть и будет.
Семь долгих дней длилась их счастливая близость, семь безупречных дней Антонина и Николай жили семьей. На третий день совместной жизни празднично поужинали в честь знакомства в маленьком и пустом корейском ресторанчике, возле аптеки и ателье. Выпили по большому стакану пива. Но гулять не пошли, поплутали дворами, наблюдая возле подъездов стайки молодежи с их стучащей музыкой и выкриками. Потом еще купили винограду и поскорее уединились в квартирке. Лежали, прижавшись в кромешной тьме, в небыли, ощущая только ледышки пальцев, ненасытную дрожь и жар друг друга. На пятый день их близость стала терпкой, настоявшейся, размеренной. И чуть-чуть печальной: знала Антонина, не могла себе лгать,
слагала в разуме, как через пару-тройку дней, через несколько долгих тянущихся басовыми нотами часов будет собирать она своего седеющего аккордеониста в дорогу. Заранее, наперед ощущала каждый миг этих скорых событий. Как начнет метаться по дому, принося ему из кладовки то вязаную кофту отца, то бесхозную синтетическую безрукавку, чтобы он не простудился там, на ветру. Кинется в круглосуточный магазинчик, покупать ему вафли и мандарины, в дорогу, но он ее остановит на пороге, поймает за локоть. И сейчас прижималась Антонина щекой к его острому белесому плечу, пахнущему табаком, заранее пропуская сквозь себя данность его скорого облачения в темно-серый костюм, в мягкую белую рубашку без галстука. Не хотела об этом думать, но знала, заранее видела, как там, на пустынном перроне, он наденет аккордеон за спину, будто бы туго набитый рюкзак со всей своей отыгранной музыкой. И, чтобы поскорее спугнуть эти предчувствия, беспечно и ненасытно принималась Антонина ласкать языком его мочку, проникала в шершавое, горьковатое ухо. Сжимала его коленями, впивалась ему в спину пальцами, врастала в него бедрами, ребрами, шеей, животом, лоном, стонами. А потом всхлипы душила в себе, отвернувшись к стене, таила от него в кромешной тьме, что она уже предчувствует, знает заранее каждый его шаг к краю, там, на безлюдном перроне. Но, проглотив ком отчаянья, сладким шепотом спрашивала, не налить ли ему чаю в полшестого утра, на шестой, предпоследний день их близости.Этот пустынный перрон второго пути находился на 52-м километре. Они ехали туда на одной из последних электричек. Антонина положила голову на плечо своему аккордеонисту, сделала вид, что спит. На самом же деле про себя она суетилась, горевала, тревожилась: что же это он не попрощался с дочерью. Даже не позвонил, не соврал, что уезжает домой, как было решено накануне. И не притронулся к жареной картошке. Не допил чай. Не присел на дорожку. Кажется, забыл в коридоре наручные часы. Цеплялась Антонина за прожитый день, все казалось ей, что он еще тянется до сих пор, все еще здесь, с ними, в тусклом вагоне загородной электрички. А Николай смотрел в окно, тут же забывая проносящийся мимо сумрак с мельтешением огоньков освещенных окон и фар. Без интереса листал забытую кем-то газетку с объявлениями. И молчал всю дорогу.
На перроне в темноте безлюдной, леденящей целовал ее в обе щеки и обстоятельно, горячо – в лоб. Антонина отворачивалась, прятала лицо в ладонях, чтобы не видеть, как он будет удаляться, как он побежит к самому краю со своим аккордеоном за спиной. Но он останавливался на полпути, хватался за фонарный столб, выкуривал папиросу, снова понуро возвращался к ней. Еще раз обнимал, теплую, трепещущую, за плечи. Прикасался губами к россыпи родинок на ее шее. Пересчитывал поцелуями: один, два, три, пять.
Когда настала его третья попытка, она снова отвернулась. Прикрыла лицо ладонью. Вся напряглась, натянулась, превратилась в слух. Но уже ждала, обязательно ждала, что он опять вернется ее обнять. Ждала, а сама слышала отдаляющиеся шаги, сбивчивый кашель, его бег, хруст его подошв о песок перрона. Отдаляющиеся шаги. Ветер, растрепавший ей волосы. Хруст. И тишина. И еще тишина. Гудок скорого поезда где-то вдали. И снова опять тишина.
Все понимала Антонина, но окончательно принять не умела. Больше вопросов у нее не было, все она теперь про свою жизнь знала наверняка. Знала, что это она сама, только она одна и была его последней болью, той самой, которую так мучительно оставил он за спиной, на ветру плацкартном, в были и снах. И еще отчетливо помнила Антонина, что у нее в кладовке прямо сейчас, среди хлама старых сапог, отживших плащей, коробок с елочными лампочками, лыжных палок, папок и кофт, молчит в чинном синем чемодане уже сколько лет сиротливый аккордеон старичка-пасечника. И утешилась Антонина на всю остальную жизнь, что в случае чего, если уж совсем соскучится сердце, можно будет всегда прийти сюда. На пустынный перрон второго пути окраинной станции 52 километр. Вдохнуть поглубже, съесть на дорожку две мармеладины или зефир. И побежать по перрону, и понестись с аккордеоном за спиной, вдогонку за своим Николаем, далеко-далеко от всего, что было, что есть и что будет. Может быть, ветер плацкартов все-таки сжалится над ней, дунет со всей силы, возьмет ледяными своими пальцами тайный аккорд из белых и черных клавиш. И аккордеоновые крылья распахнутся.
Тихая Сапа
Почему в агентстве ее прозвали «Тихая Сапа»? Каждое утро, поджав бесцветные губки, ничем не выдавая себя, она тенью крадется по коридору. Обманув певучую дверь, беззвучно проникает в комнату, прячет в шкаф серенькое пальтецо и бочком пробирается на свое место, к окну.
Год назад, когда Тихая Сапа появилась в агентстве, в медлительные утренние часы, спрятавшись за компьютер и бумаги, Артем украдкой наблюдал за ней. Раньше напротив него, на месте этой бесцветной и неподвижной новенькой, пылко трудилась неутомимая копирайтер Лиза. Наблюдать за Лизой было одно удовольствие. С ее появлением в агентстве коллеги каждый день вознаграждались бесплатным представлением под названием: «Лиза, перспективный сотрудник, пашет за троих». Приблизительно раз в месяц непоседливая Лиза меняла цвет волос и прически, становясь то пепельной блондинкой, то рыжей кудряшкой, то брюнеткой со строгим каре. Перед монитором Лиза устраивала непрекращающееся шоу многозначительных гримасок, деловитых ухмылок, разнокалиберных смешков. Она извлекала из цветастой сумки пудреницу «Chanel» или инкрустированный портсигар, надевала темные очки-стрекозы, рассыпала по полу пастилки в виде розовых и голубых медвежат, замечала стрелку на бордовых колготах, скидывала сабо, фотографировала кружку, натягивала бирюзовые ботфорты из кожи питона, хрипло нашептывала что-то в третий за этот год iPhone. Но вскоре шумная Лиза вышла замуж и укатила в Европу, где у ее супруга как будто был антикварный магазинчик. Прерывая работу, Артем теперь скучал, бездумно медитировал в окно на угол соседнего серого знания и с нетерпением следил, не появится ли в руках у Тихой Сапы что-нибудь неожиданное и занятное.
Оглядывая ее с ног до головы, он надеялся, что Тихая Сапа скоро акклиматизируется в агентстве, оживет, обнаглеет и удивит всех какой-нибудь поблекшей бабушкиной брошкой или новой прической. Но Тихая Сапа ничем не радовала Артема, не скрашивала своим видом его полуденные часы, не дарила повода для разговоров за обедом. А только нагоняла зевоту и сгущала тягучую тоску учреждения, комнаты, кабинеты и коридоры которого затянуты в пластик невыразительных и не раздражающих сознание оттенков. Сутулясь, Тихая Сапа замирала у окна, впадала в задумчивость или изображала сосредоточенную и неторопливую деятельность, на самом же деле оттягивая время и дожидаясь обеда. Издали и вблизи она была похожа на трафарет, вырезанный из серого картона. Ее бесцветные волосы, зачесанные назад и затянутые резинкой в тугой хвост, день ото дня все сильнее нагоняли на сослуживцев уныние.