Аксенов
Шрифт:
Все-таки пожал».
«Американская кириллица»: «…Я закончил свой главный крамольный роман „Ожог“. Сделал 4 экземпляра на пишмашинке и дал читать нескольким ближайшим друзьям. По прочтении собрались, и один из друзей сказал: „Эта штука, старик, не слабее ‘Фауста’ Гёте, а потому надо ее либо закапывать, либо засылать за бугор“».
Шансов на публикацию романа на родине не было. Просто в силу разницы в представлениях Аксенова и власти об искусстве и политике. Если для первого роман в принципе не мог быть антисоветским, ибо имел отношение не к земному, а к метафизическому, то для второй, — которую писатель и его друзья звали Степанидой Власьевной, — антисоветским могло быть всё. И прежде всего — метафизическое. Ибо — оно неуловимо. Не контролируемо. Не осязаемо органами пролетарской диктатуры. Дух дышит, где хочет, — эту евангельскую правду Степанида принять не могла. Ведь если есть нечто
— Поня-я-я-тночка! — решила Власьевна. — Не могу уследить за творчеством как таковым — разберусь с его плодами. С конкретной книгой, например.
Но и это не удалось. «Ожог» «ушел» за рубеж. Как именно — выяснить, увы, не удалось. Ни друзья Аксенова, ни его оппоненты мне об этом не рассказали. А встречаясь с Василием Павловичем, я так и не спросил его. Эта операция описана в части второй «Американской кириллицы», но, не имея оснований полагать, что описание не вымышлено, отсылаю вас к этой захватывающей шпионской истории… [79]
79
Аксенов В. Американская кириллица. Проза и стихи. М., 2004. Ч. 2. Открытие темы.
Короче, «Ожог» («Щепки», «Вкус огня») отправился туда, где мог быть издан. И стал инструментом, изменившим жизненный маршрут автора.
Полковник Карпович (а с писателем толковал он — не генералы) вспоминает: «Я рассуждал таким образом: за рубежом пока не выйдет талантливая книга, компрометирующая нашу действительность, а я ничем не погрешил против творческой свободы хорошего писателя. При этом надеялся, что наступят другие времена» (курсив мой. — Д. П.) — а обойтись без него трудно потому, что эти слова из статьи 1989 года удивительно созвучны словам из романа «Скажи изюм» 1980–1983 годов, который Ярослав Карпович вполне мог читать. Там, урезонивающий героя генерал говорит: «Конечно, альбом ваш — выдающееся произведение искусства… и давайте, товарищи, не будем его окончательно хоронить. Будем ждать».
В приведенных фрагментах обращают на себя внимание довольно странные намеки: «наступят другие времена», «время еще не пришло», «будем ждать»… Неужто вооруженные бойцы партии предвидели — и ждали — ее конец? Иначе и представить себе публикацию такой книги было невозможно… Впрочем, роман вышел в свет куда раньше, чем Степанида Власьевна покинула свою дымную кухню, — в 1980 году в «Ардисе».
Рядом с заголовком значилось: « Посвящается Майе».
В романе хитро всё устроено с главными героями. Сперва кажется, что их пять — знаковых персон того времени: скульптор, джазмен, физик, медик и писатель. Скульптор Радий Хвастищев, джазмен Самсон Саблер, секретный технарь Аристарх Куницер, врач Гена Малкольмов и писатель Пантелей по фамилии Пантелей… Но потом, когда речь заходит о Толе фон Штейнбоке, приехавшем в Магадан к своей вышедшей из лагеря маме, выясняется, что эти очень разные (и порой встречающиеся друг с другом) люди — один человек. Один и тот же!
У них — одно детство. В нем их зовут Толя фон Штейнбок. И общее отчество — Аполлинарьевич. Они знают друг друга лучше, чем лучшие друзья. У них одна и та же любовь — рыжая Алиса — пришедшая из колымского детства в их московскую зрелость, из плена тюремного в плен богемный. И у всех — одна родина, и в каждом есть немного автора, плюс — знакомых ему физиков, джазистов, скульпторов, врачей…
При желании их можно увидеть в каждом. В Хвастищеве — условного Неизвестного. В Саблере — условного Козлова (что сделал и сам Козлов в книге «Козел на саксе»), В Куницере — то ли Револьта Пименова, то ли Вадима Янкова. В Малкольмове — Ильгиза Ибатуллина, студента-медика и друга Аксенова со студенческих лет на всю жизнь. Только в Пантелее не узнать никого кроме Аксенова. Но и это узнавание — не вполне верное. Ибо Пантелей — не Аксенов, как не Аксенов ни один из его героев, нередко обозначенных местоимением «я» и очень схожих с автором.
Пятерых главных мужчин «Ожога» объединяют детство, дружба, искусство, Москва, «общие облеванные мечты», контрабандно, за пазухой пронесенные в 1970-е из прошлого десятилетия… Общая любовь. И общий враг. Вечный аксеновский враг. Только здесь, в «Ожоге», он жестче, чем в других текстах.
Офицер МГБ Чепцов — сокрушительное детское воспоминание. Он арестовывал маму. Галантный
изверг. Смешливый убийца. Веселый палач. Некто, не знающий чувства вины и боящийся только начальства. Человек ли? Человек, с полумертвой душой. Живодер, шагнувший из калымского белого ада в бедлам ниишных, интуристовских и кабацких гардеробных, в жизнь главных героев. Шагнувший, подобно всей сталинщине, мерным шагом вступившей в 1970-е. Поставив перед тысячами своих жертв мучительный вопрос: мстить или простить? Он вплетается в синкопированный сюжет «Ожога», имитирующий сюрреалистическую импровизацию советской жизни, но еще и мастерски закрученный в спирали личных судеб, сложными маршрутами устремленных к финалу. Это он тащит героев через валютные бары и творческие клубы, бега и пивные ларьки, ночь Магадана и ялтинский вытрезвитель, африканский зной и русский лед — к итогу, полному неопределенности… И оттого — не окончательному.На их пути мелькают знакомые лица. То кому-то привидится артист Ефремов, а кому-то в одной из дам вообразится то ли Майя Кристалинская, то ли Людмила Зыкина…
Есть среди них те, кто автору нравится— скажем, опальный хоккейный бомбардир Алик Неяркий; вечно то бухой, то с похмелья исполин западной гуманитарной мысли Патрик Генри Тендерджет; мятежник-диссидент Никодим Аргентов; милосердная нимфоманка Мариан Кулаго. Есть и те, кого он терпит, — бездарный джазист Буздыкин, комсомольский босс Шура Скоп, конструктор тягачей и «хозяин» Алисы академик Фокусов, писатель-агент Л. П. Фруктозов (оперативный псевдоним «Силикат»), писатель-похабник Федоров-Смирнов, писатель-предатель Игорь Серебро, певец-провокатор Афанасий-восемь-на-семь, да мало ли их?..
Но независимо от того, почитает их автор или презирает, он, похоже, не может их не жалеть. Ибо все они несут сквозь сюжет бремя несвободы. Прежде всего — от своей вынужденной лжи, вымученных компромиссов, выморочных уступок, неизбежных, когда ты слит с системой, а восстание против нее означает неизбежность вылета из — просто-напросто — жизни. Жаль ему и солдатиков, что, сидя на советской броне на пражских перекрестках, читают «Бочкотару»…
И эта горькая несвобода тем горше, чем яснее автору, что пока система, пронизывающая, в том числе и повседневную жизнь, лжива и репрессивна, в мире есть лишь один (едва ли достижимый) идеал — республика Россия марта — октября 1917 года — самая свободная на тот момент страна мира. Разгромленная, но не убитая попытка войти в западную цивилизацию — Большую Европу, которой принадлежат и США, и Южная Америка. Войти в свободу. Но это — воспоминание. А ныне все герои «Ожога» несвободны. Включая главных. И из этой рабской топи их выручает встреча — о, гротеск, гротеск! — в 50-м отделении милиции, известном столице как «Полтинник».
Те, кто их туда свозит, не знают, что автор устроил это, чтобы спаять пятерых Аполлинарьевичей воедино и превратить их в одного — «Потерпевшего». В альтер эго автора, в пьяном ступоре и жажде жалости бродящего по спаленному пожаром московскому пепелищу, где тлеют его надежды. Блуждания влекут его к одному из пиков романа — встрече с отцом… В убогом сельпо, в очереди за жалкой снедью, меж луж и рож, где какой-то дряхлый сатрап орет: «К стенке, к стенке всех!» А отец шепчет автору: «Беги пока не поздно! Беги на Юг! Беги без оглядки!»
И мчится он на Юг, в живые дали. Россия мчится вместе с ним в лучах луны… Однако этот бег ведет к тому, что вот: старик Чепцов лежит под колесами, передавленный на половинки. Лежит и говорит: «Претензий нет. Раздавлен в рамках инструкций»…
Тут уже настает Потерпевшему полный каюк, кранты, фул краш, сограждане! Моральная дилемма решена. Всё потеряно.
Но ведь не может же быть потеряно всё, коли есть на свете любовь. Она-то — любовь его Алиса — и спасает выпитого почти до дна автора, уводя через свой альков на «странный московский перекресток», где ясно и тепло ощущается Близость к Чему-то тому, что единственно осталось в этом мире двум влюбленным и не покидает их. К вере, что Что-то все-таки произойдет.
Спасительная любовь в «Ожоге» не абстрактна. Она имеет внятные женские очертания. Да, это любовь женщины. Точнее — любовь с женщиной.
Женщин, кстати, в книге много. Но почти все они проходят красивыми или мерзкими, но все же — эпизодами. Кроме двух — мамы Толи фон Штейнбока Татьяны Натановны, и Алисы — нимфы ночной столицы, рулящей желтым «фольксвагеном», пленяющей мастеров культуры и соединяющейся, наконец, с любимым…
При желании, ее можно принять за Майю — в то время жену режиссера Романа Кармена. Но это не она. В той же мере, в какой все похожие на Аксенова его герои — неАксенов! А похожие на других — не вполне эти другие…