Актриса
Шрифт:
Клиент Бромберг обтер губы и повернулся ко мне.
— Клиент дозрел? — запросил я.
— Что? — спросил он, не понимая. — Груши? Хреновые, им бы еще пару недель на веточках поболтаться.
— Очки, — вставляю я открытым текстом.
— Что очки? — не понимает клиент.
— Двадцать пять, — продолжаю я.
— Нет, — понимает он.
— Сколько? — телеграфирую я.
— Десять, — отстукивает он.
— Ху… — говорю я, — то есть нехорошо.
— Что? — спрашивает он.
— Двадцать, — не сдаюсь я, и моя спина уже физически ощущает первую лопату земли, брошенную на нее.
— Тринадцать, — сопротивляется клиент.
— Пятнадцать, — ору я, — и вперед к победе ком… ой, это не сюда.
— Законтачило, по рукам.
— Вперед!! —
Обратно к машине я несусь со скоростью, гораздо превышающей мировые достижения на спринтерских дистанциях.
— Две минуты и пять секунд, — скрипит над ухом брат мой Боря, и я инстинктивно вжимаюсь в сиденье, как при катапульте. Счас как катапульнет! Машина уже застремилась и понеслась вперед навстречу яркому солнечному свету.
— Сколько? — не выдерживает Б. томительного ожидания.
— Пят-т-пят-т-надцать, — заикаюсь я от незнания последующей реакции.
— Можно, — одобряет оно, и я дико верещу от радости:
— Эх, яблочко, куды ты котишься?
Эх, к Борьке в рот попадешь, больше не воротишься.
Между тем наша тачанка раскочегарила под сто тридцать — кто б мог подумать. Я лично обожаю гонки. Скорость — моя стихия. Вот чего бы не сказал про брата Борю. Вначале — куда ни шло — трасса была прямая, а за Мацестой начался уникальнейший кусок Новороссийско-Сухумской дороги во фьордах. Вот это люкс, вот это классика. Наш «мотор» вбурился в них, как нож в масло, не сбавляя скорости. Одна рука у водителя нехотя лежит на руле, вторая покоится на окошке, папироска лениво дымится в приоткрытом рту, а на спидометре… 140 километров в час. Вот это я люблю. Скорость — прежде всего, скорость — превыше всего. Кстати, о скорости: их он не переключил ни разу за все приятнейшие мгновения нашей нескучной поездки. Это был виртуоз, жонглер и гений баранки. Он выкручивал и вытаскивал на бешеной скорости машину из таких абсолютно безнадежных ситуаций и положений, в которые он сам предварительно ее вгонял, когда, казалось, у самого старика Склифосовского чесались руки по нашим эмпирическим телам. Я клокотал снаружи. Борька, по-видимому, клокотал внутри. Он весь покрылся испариной, глаза выкатились, что фары у нашей тачки, губы побелели как у покойника, двумя руками он вцепился за ручки дверок, да так и заклинился между ними, боясь шелохнуться, а шмотки с чемоданами падали и падали вниз, отдавливая ему как левую, так и правую, а потом и обе ноги вместе, и в особенности мой чемодан… большой такой.
«Волга» неслась дальше на такой бешеной скорости, что порой мне казалось, будто изредка колеса, подпрыгнув на кочке, отрывались от асфальта и кое-какие отрезки пути мы пролетали в воздухе, планируя. Дорога по-прежнему мчалась в этих кем-то названных и никем не проклятых фьордах. Она петляла и плутала невероятными зигзагами, то уносилась в глубь скал, то выносилась прямо на уголок скалы в лапы к глубокому обрыву, где внизу плескалось манящее, такое ласковое море, и, замерев на миг, будто устав, на кратчайший миг незначительной секунды, вновь уносилась острием в скалы, чтобы затем снова вынестись и опять замереть на самом уголке скалы-обрыва, и по новой умчаться вглубь, огораживая свой крутой извилистый бок белыми ровненькими столбиками с черными ровненькими каемочками. Вот так же неслась и машина, а мы вместе с ней, а она вместе с дорогой, и казалось, что этой дикой свистопляске не будет ни конца, ни края, и нет такой силы остановить этот бегущий наяву бред ненормального, но в то же время абсолютно нормального глаза, сознания, тела. Не скажу вам, как родным, что это единственное удовольствие, которому бы я хотел предаваться всю свою конопатую, пусть даже бессознательную жизнь.
Скорость ниже ста вообще не падала. Но когда бешеная «Волга» с полнейшим безразличием и отсутствием на водительском лице лица вылетала из скал на уголок и, замерев, как беркут над добычей (добыча только такая сомнительная была: 250 м. над ур. моря), дико скрежеща тормозами, разворачивалась
на месте и уносилась прочь по чокнутой дороге, то я инстинктивно подтягивал колени к подбородку и закреплялся покрепче между спинкой моего сиденья и бардачком, и заметивший наконец это дело водитель на очередном замирании дороги, машины, брата Бори и моих конопушек спросил меня просто и доступно:— Ты чё это, парень, костыли кверху тянешь?
Я простенько ответил ему, как было дело на самом деле:
— А папа говорил, что когда переворачиваться в пропасть будем и лететь, то надо крепче зафиксироваться… чтоб не болтало…
Я замолк и снова потянул быстро ноги на себя: приближался уголок.
— Дегенеративный дегенерат, — о! узнаю брата Борю, — ты ничего умнее сказать не мог своим вечно тусклым и пустеющим мозжечком. Я те-е щас ка-ак блызну!
Ожил, моя ласточка, ожил, мой птенчик, моя крови ночка, моя птичка. А я, признаться, и забыл о нем начисто.
«Живет еще, — неудовлетворенно отметил я. — Живучий, гад!»
Ладно уж, живи, ка-ло-ша.
Водитель, выслушав мудрую сентенцию моего папуси, высказанную устами его наидостойнейшего потомка, лишь улыбнулся криво и прибавил газу. Приближался Адлер. Шеф пёр как бронетанк Бабаджаняна. Появились первые пальмы. «О, море в Гагра, о, Гагра в море», — запел нежно я.
— Это не сюда, тупоголовый, — осадил меня брат Боря, — и вообще приткнись хоть на пять минут.
— Куда? — спросил я.
— Что куда? — не понял он.
— Приткнуться? — спросил я.
— В ж. у, — корректно ответил он.
Адлер приближался еще стремительней. Борька извинился за грубость перед шофером, сославшись на нервы и падлу-братца. До аэропорта оставалось рукой подать. Времени хватало только-только — опоздать на самолет.
— Дави, шефуля! — ухрипачивался мой брат Боря, сведенный судорогой приближающегося банкротства, как-то: новые билеты на самолет. (Точка). Расход на такси (расходы с большой буквы). (Точка). Возвращение назад в кемпинг (о-ё-ёй), (запятая) апхчи (Точка), нет, чихнуть надо с большой буквы: Апхчи (Точка). Буфет, еще раз буфет, закусончик, а под закусончик… (много точек).
— Гони, шеф, вылет в 7.25, — хрипит, как будто уже зарезанный проклятым капиталом мой единоутробный (случится же такое) брат Боря. Все спешит куда-то. Куда бы это, интересно? Даже младшему брату не расскажет, не поделится, как с родным. О, на счетчик, как на рулетку, вперился, как будто состояние проигрывает, прямо Герман какой-то. Стыдно за него перед людьми. Может, он у меня вообще какой-нибудь ненормальный — брат? Да нет, мой брат, моя кровь, вроде все должно быть нормально. А чего тогда орать и на счетчик пялиться: все мы под Богом ходим, а самолеты под ним летают.
Тачка наша, влетев на привокзальную площадь, замерла, осатанело застыв пред входом в стеклянное здание. Часы показывали 7 ч. 30 м. Прописью, чтоб вам было понятно: семь часов тридцать минут. Мы не спешим никуда. Уже. Или еще, как вам больше нравится. И только вам. (А! о! у!) Я как бешеный (кабы чего не было) хватаю под мышки большой чемодан (мой), спортивную сумку (его), сетки, пакеты, Борьку, э-э, то есть не Борьку, и вприпрыжку несусь я за ним, он за мной, заплетаясь, спотыкаясь, ругаясь (и даже матерясь) в его лице, вносимся в самую суть здания аэровокзала.
Надеяться мне лично не на что. Сейчас начнется.
Надеюсь лишь на Бога совсем немного и что с первой попытки не убьет — люди добрые оттащут. Злодея. Они ведь добрые — люди. Они оттащут. Не дадут свершиться святотатственному братоубийству. Вот он уже на всем скаку, то есть бегу, повернулся ко мне грозным рыком. Ну, думаю, началось! Он отвернулся и дальше давай. Нет, думаю, погодит! И тут, мать его едрена в корень (как меня учили школьные товарищи), большой чемодан (мой) роняется (честное пионерское сам), раскрывается (ой, он не мой, не мой, Борик, не убивай), и вещички мои поплесневело-заплесневевшие (Бо-о-рик, а палатка какая была-а) длинным шлейфом волочатся за мной.